Я открыл портфель, в котором хранились бумаги, присланные мне пастором из Бельгавена, и положил их на стол перед нею. Я думал, что чем яснее и короче буду говорить, тем лучше будет для нас обоих.
— Моя жена умерла после того, как мы расстались в Брюсселе, — сказал я. — Вот копия с медицинского свидетельства о ее смерти.
Стелла не пожелала даже взглянуть на него.
— Я не вижу толку в подобных вещах, — ответила она чуть слышно. — Что это такое?
Она взяла предсмертную исповедь моей жены.
— Прочтите, — попросил я.
Стелла со страхом взглянула на меня.
— Что сообщит мне эта бумага? — спросила она.
— Она скажет вам: «Поверив внешним обстоятельствам, вы были несправедливы к человеку, ни в чем не повинному».
Произнеся это, я отошел к окну позади нее на противоположном конце комнаты так, чтобы, читая, она не могла видеть меня.
Через несколько минут — какими долгими они показались мне! — я услышал, что она пошевелилась. Когда я обернулся, она подбежала ко мне и бросилась на колени передо мной. Я пытался поднять ее и старался уверить, что простил ее. Она схватила меня за руки и закрыла ими свое лицо — они сделались мокрыми от слез.
— Мне стыдно смотреть на вас, — сказала она. — О, Бернард, какая я была презренная женщина!
Никогда в жизни я не чувствовал себя в таком замешательстве. Я не знаю, что бы сказал или сделал, если б моя старая, милая собака не вывела меня из затруднения. Она также подбежала ко мне, ревнуя меня, и пыталась лизать мои руки, которые Стелла все еще не выпускала. Положив свои лапы мне на плечи, собака старалась втиснуться между нами. Кажется, мне удалось принять спокойный вид, хотя на душе было тревожно.
— Не возбуждайте же ревность Странника, — сказал я.
Она позволила поднять себя. О, если б она могла поцеловать меня! Но это было невозможно, она поцеловала голову собаки и потом обратилась ко мне. Я не напишу того, что она сказала мне. Пока я жив, мне не забыть этих слов.
Я подвел ее к стулу. Письмо пастора из Бельгавена все еще лежало на столе, не прочтенное ею. Оно имело важное значение, так как могло убедить ее в подлинности исповеди. Но ради нее я не решался заговорить о нем.
— Теперь вы знаете, что у вас есть друг, готовый помочь вам советом и делом… — начал я.
— Нет, — прервала она меня, — не только друг, скажите — брат…
Я сказал это и прибавил:
— Вы хотели что-то спросить у меня и не договорили?
Она поняла меня.
— Я хотела сообщить вам, — сказала она, — что написала отказ поверенному мистера Ромейна. Я уехала из Тен-Акр-Лоджа и никогда более не вернусь туда и не возьму ни фартинга из денег мистера Ромейна. Мать моя, хотя и знает, что у нас есть чем жить, говорит, что я поступила с непростительной гордостью и неблагоразумием. Мне хотелось бы знать, Бернард, разделяете ли вы мнение моей матери?
Я, может быть, тоже высказал непростительную гордость и неблагоразумие. Во второй раз со времени счастливых прошлых дней, которым не осужденно вернуться, она назвала меня по имени. Под каким бы впечатлением я ни действовал, но я восхищался ею и уважал ее за этот отказ — и высказал ей это. Она стала спокойнее, так что я решился заговорить с ней о письме пастора.
Она не хотела и слышать о нем.
— О, Бернард, неужели я еще не должна доверять вам? Спрячьте эти бумаги. Я хочу знать только одно. Кто доставил их вам. Пастор?
— Нет.
— Через кого они достались вам?
— Через отца Бенвеля.
Она вскочила, точно от прикосновения электрической искры.
— Я это знала! — воскликнула она. — Этот патер разбил мою семейную жизнь, почерпнув свои сведения именно из этих бумаг, прежде чем передал их в ваши руки.
Она остановилась, чтобы немного успокоиться, и прибавила:
— Вот в чем заключался первый вопрос, который я хотела задать вам. Вы ответили мне. Мне больше ничего не надо.
Она, конечно, заблуждается насчет отца Бенвеля. Я пытался объяснить ей это. Я сказал, что когда мой почтенный знакомый передал мне бумаги, печать не была сломана. Она презрительно засмеялась. Неужели я так плохо знал его, чтобы хоть на минуту усомниться в том, что он мог сломать печать и потом восстановить ее? Я никогда не думал, о возможности этого, она поразила, но не убедила меня. Я никогда не изменяю своим друзьям, даже тогда, когда знаком с ними недавно, поэтому я все еще пытался защитить отца Бенвеля. В результате она засыпала меня вопросами. Я совершенно внезапно возбудил в ней любопытство. Она пожелала узнать, каким образом я познакомился с патером и как ему удалось завладеть бумагами, которые предназначались только для меня.
Мне оставалось подробно все рассказать ей.
Это было вовсе не легко для человека, подобного мне, но привыкшего передавать события по порядку. Делать было нечего: пришлось рассказать длинную историю о похищении бумаг и находке их пастором. Рассказ только подтвердил ее подозрения касательно отца Бенвеля, из прочих сведений ее более всего заинтересовали подробности о мальчике-французе.
— Все, что касается этого бедного ребенка, имеет для меня необычайный интерес, — сказала она.
— Разве вы знали его? — спросил я с некоторым удивлением.
— Я знала и его, и его мать, я расскажу вам в другой раз, каким образом познакомилась с ними. Я имела предчувствие, что через мальчика меня постигнет какое-нибудь несчастье. Случайно дотронувшись до него, я содрогнулась, точно от прикосновения к змее. Вы подумаете, что я суеверна, но после того, что я слышала от вас, я вижу, что он действительно был косвенной причиной несчастья, обрушившегося на меня. Каким образом ему удалось украсть бумаги? Спросили вы об этом у бельгавенского пастора?
— Я ничего у него не спрашивал. Но он счел своей обязанностью рассказать мне все, что ему было известно о пропаже бумаг.
Она подвинула свой стул ближе ко мне.
— Расскажите мне все! — попросила она.
Я не совсем охотно исполнил ее просьбу.
— Разве в рассказе есть что-нибудь такое, что мне не следовало бы слышать?
Это принудило меня говорить прямо.
— Повторяя рассказ пастора, мне придется говорить о жене, — сказал я.
Она взяла мою руку.
— Вы пожалели и простили ее, — ответила она. — Говорите же о ней и ради Бога не думайте, что мое сердце жестче вашего.
Я поцеловал руку, которую она подала мне, — это ведь мог сделать и «брат».
— Началось с того, что мальчик из благодарности привязался к моей жене. В тот день, когда она диктовала свою исповедь пастору, он ни за что не хотел отойти от ее постели. Так как он совсем не знал по-английски, то, казалось, не было необходимости препятствовать ему. Когда пастор начал писать, мальчик стал вдруг задавать разные вопросы и надоедал ими пастору. Чтобы угомонить его, моя жена сказала, что диктует свое завещание. Из того, что ему приходилось слышать прежде, он вывел заключение: с завещанием всегда связаны денежные дары, поэтому он удовлетворился объяснением и замолчал.
— Пастор понял это? — спросила Стелла.
— Да. Подобно многим англичанам его положения, он, хотя и не говорил по-французски, но мог читать на этом языке и понимал его в разговоре. После смерти моей жены пастор поместил мальчика на несколько дней под надзор своей экономки. Эта женщина провела в молодости несколько лет на Мартинике и поэтому была в состоянии разговаривать с мальчиком на его родном языке. Когда он исчез, только она одна была в состоянии пролить слабый свет на похищение бумаг. В первый день, когда он поселился в доме пастора, экономка застала его у замочной скважины двери в кабинет. Он, вероятно, видел, куда положили исповедь, и цвет старинной синей бумаги, на которой она была написана, дал ему возможность узнать ее. На следующее утро в отсутствие пастора он принес рукопись экономке и просил перевести ее на французский язык, чтобы он мог знать, сколько денег ему отказано «в завещании».
Она сделала ему строгий выговор, велела положить бумаги обратно в ящик, откуда он их взял, и пригрозила рассказать пастору, если он еще раз вздумает взять их.