Бахтиар чувствовал – перед ним чуть раздвинулась завеса над загадочной сущностью степных воителей.
Татарин – кочевник. Бродяга. Он знает, что он – откуда-то, но откуда – не помнит. Ибо родится в одной долине, учится ходить в другой, говорить – в третьей, ездить верхом – в четвертой, стрелять из лука – в пятой. Сватается в лесу. Женится в горах. Радуется первенцу в пустыне. Хоронит родичей на ближних холмах, поминает на дальних.
И так – всю жизнь. Дорога. Дорога. Дорога. Однообразное разнообразие. То пески, то роща, то скудные луга. Не успел привыкнуть – пора трогаться в путь. Он часто уходит, но редко возвращается. Мир плывет перед ним, как во сне, – бесконечный, унылый, не располагающий к веселью.
Ураганы сносят ограду загонов, раздирают в клочья войлок юрт, засыпают тропы снежной пылью. Пастбища превращаются в ледяные поля. Гибнет скот. Умирают дети. Мор и хворь опустошают степь. А тут еще козни соседей, которым стало тесно на их родовых пастбищах. Распри, стычки, война. Трудно в подобных условиях сохранить веру в доброжелательность природы, честность людей, прочность богатств, устойчивость жизни и безопасность своей головы.
Пастух видит в известковых отвалах огромные, в пятьдесят локтей, скелеты чудовищных ящеров, когда-то блаженно плескавшихся в теплых лагунах ныне безводных морей; соприкасаясь через окаменелую кость «дракона» с ужасающе далекой глубью времен, он со страхом постигает их неудержимую текучесть и собственную беспомощность, нелепую краткость человеческой жизни.
Не потому ли татары – сплошь беспробудные пьяницы? Говорят, шагу не могут ступить, не хлебнув молочной водки. Всему виной – неприкаянность. Отсюда – отчаяние. Отсюда – эта песня-вой, песня-плач, песня-тоска по неведомой родине. Где-то есть обетованная земля, а где – неизвестно. Может, она позади, может, впереди.
– Говорят, в песне – душа народа, – сказал Бахтиар кузнецу. – Если судить о татарах по их песне, они не способны убивать. Не должны убивать. Они – люди, как мы, со своей нуждой, со своей бедой.
– Но ведь убивают! – воскликнул Джахур. – И еще как. Без колебаний. Даже с удовольствием. От восторга млеют, кровь пуская.
– Извращенность.
– Откуда же она? Как могут ужиться слезливость и жестокость?
– Кому нечего терять, тому не о чем жалеть. Ни во что не веришь – ничем не дорожишь. Ни своей жизнью, ни чужой. До чего не доведет тоска степная. От нее, видно, и нрав крутой у татар, вспыльчивость, ярость, доходящая до одурения.
– А мы – добродушны, мягкосердечны? Нас тоже не упрекнешь в излишней застенчивости. Нет, дорогой. Нрав не сходит с неба. Конечно, доля правды есть в твоих словах. Наверно, изрядная. Но ты видишь татар с одной стороны. Будь они лишь такими, какими в песне своей предстают, давно бы ушли все в отшельники, сидели в пещерах и плакали. Но татары не только хнычут. Предприимчивый народ, терпеливый, напористый. Лукавы, добычливы. Причем, весьма осторожны. Встреч лобовых избегают, сбоку зайти норовят, сзади ударить. Бегущих бьют, лежащих добивают. Война у них – без сражений, сражения – без потерь. Хитростью берут, осадой да засадой. Не мечом, а стрелой стараются орудовать. Издали, чтоб их не достали. Выходит, дорожат жизнью! Потому что жизнь есть жизнь. Умирать ни кому не хочется. Хочется дышать и кушать. А еды нет. Пока люди не делились на богатых и бедных (было, говорят, такое счастливое время), каждому доставался кусок – хоть скудный, да верный. Теперь – иное. У одних густо, у других пусто. Идет пастух к хану, а хан ему – у меня на всех не хватит. Надо взять у других. У богатых соседей. Как взять? Купить? – денег не водится, даром не дают. Значит, надо взять силой, то есть ограбить. Кто согласится, чтоб его ограбили? Сопротивляются. Ах, так? Убить! Вот в чем дело, дорогой. Не оттого татарин зверь, что у него душа какая-то там особая, – душа у всех одинаковая, человеческая, – а оттого, что заставили озвереть. Человека, который, – если судить по песне, – способен грустить, томиться в разлуке, о светлых реках мечтать, любить животных, землю любить приучили добывать свой хлеб не трудом на этой земле, а разбоем. И возвели разбой в доблесть, прославляют убийство в сказаниях. Лучший убийца – герой, богатырь, пахлаван. И это – не только у татар. Убивали македоняне. Убивали персы. Убивали арабы. Да и мы, хвала аллаху, убивали, кого прикажут, хотя живем в городах и нас не томит никакая степная тоска. Человек, созданный творить, принужден уничтожать – это и есть наихудшая извращенность, дикая хворь людская.
– Да, – вздохнул Бахтиар. – Ты прав. Я и сам так думал, но смутно. И говорил кое-кому, да невнятно. Теперь вот, в беседе с тобой, заново все осмыслил – и окончательно убедился: Вселенная перевернута вверх ногами. Но… я уже спрашивал себя, а сейчас тебя спрашиваю – как ее выправить? Я не знаю. Ты не знаешь. Кто знает? Никто. Эх, Вселенная! Когда, человек развяжет узел тайн твоих черных?
– Не улетай далеко, – сказал с насмешкой Джахур. – Вселенная – не за небом седьмым. Она у порога. – Кузнец похлопал по нижнему краю бойницы. – Начинай отсюда, а там – посмотрим. Глядишь, разгрызем тот узел неподатливый. Не удастся – другие сумеют. Которые поумней. Те, что придут после нас.
Бахтиар долго не отвечал. Вздохнул опять. Нашел в темноте большую руку родича.
– Спасибо. Хорошо, что ты есть.
– Неплохо.
Зебо, пухлая сартская девчонка, прибежала на кухню нагая, растрепанная, с глубокими царапинами на круглом животе и четкими следами зубов на белых выпуклостях грудей. Опустилась у стены на корточки, закусив губу, с болью заплакала.
Бесшумно, украдкой, слетелись к Зебо, точно птицы – к упавшей подруге, пленницы гарема, самые бесправные, низшие: поварихи, ткачихи, прачки, пряхи.
– Смотрите, кровь!
– Что с тобой?
– Что она сделала?
– Вызвала, раздела, косы расплела. Уложила, стала целовать. Тискала, тискала, прижималась – и озверела. Искусала всю, искромсала. Попробуй крикнуть – убью, говорит. Ох! Я чуть со страху не умерла. Еле вырвалась.
– Боже! Осатанела, одичала.
– До чего докатилась. Видать, окончательно свихнулась.
– Скотина! – выругалась Адаль. – Облик человеческий потеряла. Муж не нужен, любовник противен.
– Ой, сестры, ой! – заголосила красивая судомойка Бану. – Что только не вытворяют они в постелях? Я вся измызгана, себя ненавижу. Испоганили, испохабили – век мойся, не отмыться. Спалить их, проклятых!
– Тихо! Сама сгоришь.
…Гуль бросилась к окну. Комната, где ночевала Гуль, находилась в жилой башне, примыкавшей к городской стене; окно, узкое, точно бойница, выходило наружу, к татарскому стану. Гуль задыхалась. Толчком растворила узорную ставню, в комнату хлынул вместе с холодным воздухом чей-то протяжно зовущий голос.
Прилетев издалека, незнакомая песня чужих людей сразу нашла верный путь и легко проникла в сердце, жадно раскрытое навстречу непривычному, возбуждающе непохожему на повседневное. Проникла – и поселилась, пришлась точно к месту, словно змея к пустому вороньему гнезду.
Гуль казалось – с ней говорят странными словами о необычных вещах. Зовут на вольный простор к синему предгорью, где в белых шатрах богатых кочевий пенится в чашах острый кумыс. Где мужчины свирепы, зубасты и ненасытны. Долго стояла Гуль у окна. Будто в столб соляной превратилась. Стояла, слушала, глядела в темноту, настороженно вытянув шею и не мигая, нагая, холодная, неподвижная, вся подобравшаяся, точно гадюка на охоте.
– Пойдешь со мной, длинноногая? Богатырей наших, ужасно храбрых, нужно проведать. И покормить их, несчастных. Бахтиар вчера так и не притронулся к пище. Чем жив человек?
Они нашли своих у Черной башни.
Только что закончился обход укреплений. Предводители отрядов глядели угрюмо, будто с кладбища вернулись. Чему радоваться? Котлы на стенах насквозь проела ржавчина, смолы нет, нефть давно высохла, запасы камней растащили проворные горожане.