Они так и не узнали, кто проводил эмирову дочь к Бахтиару. И как случилось, что Гуль свободно разгуливала по крепости. Какой пес ей помог? Прозевали. Надо бы меньше спорить о пустяках и больше следить за тем, что происходит вокруг. Этак всех могут отравить, подсыпав яд в общую похлебку.
Труп снесли вниз.
Три-Чудака снял с плеча изношенную торбу, порылся в ней, достал небольшой, с детский кулак, желтый тыквенный сосуд. Откупорил. Опрокинул на ладонь. Протянул ее к народу.
В ямке ладони темнел довольно крупный, с хорошую бусину, красивый паук. По черному бархату круглого брюха рассыпалась дюжина белых точек. Будто соль прилипла к угольку. Паук был неживой. Длинные лапки его подогнулись, ссохлись.
Старик спросил окружающих:
– Что это такое?
– Каракурт.
– Самка, самец?
– Самка.
– Верно. Самец меньше. Он почти безвреден. Яд паучихи сильнее чуть не в двести раз. Она выходит на охоту из темных щелей, сосет кровь животных. Укус ее неслышен. Я знаю. Кусала. И других укушенных видел. Паучиха нежна. Сперва приладится, слегка оцарапает кожу, потрет, размягчит. Затем протыкает жалом, острым, как птичий коготь. Место укуса становится красным. Вспухает, болит. Будто железный прут, добела раскаленный, в тебя запустили. Боль вместе с ядом расходится по всему телу. Страх, слабость, удушье. Озноб. Затем – смерть. Верблюд гибнет почти сразу. Человек – через несколько часов. Человек, выходит, крепче верблюда. Я, слава аллаху, остался жив, как видите. Был молодой, здоровый, выносливый. Отлежался к счастью. Или – к несчастью. До сих пор хвораю. Тоска. Никак не могу одолеть. Кто скажет, почему пригожую паучиху называют «черной вдовой»?
– Я скажу. – Из толпы выступил рослый туркмен. – У нас их много. Насмотрелся. У паучихи – страшный обычай. Поживут вместе – она убивает самца. Рвет на части. Жрет как добычу.
– Да. Такой закон жизни у этих насекомых. – Старик повернул ладонь. Паучиха упала. Три-Чудака растер ее подошвой.
Дворец. Гуль, изогнувшись, настороженно глядела из-за опорного столба; ногти красных от хны тонких пальцев судорожно вонзились в резной узор. Повезло, проклятой. Увернулась. Слуги загородили, не дали ударить чертову дочь.
– Разве такую убьешь? – Асаль опустила до блеска отточенный нож. Хотела бросить на ковер – передумала, спрятала за пазуху. – Ты, холодное существо, моих еще не зачатых детей переживешь. У змей и черепах долгий век. Оставь столб! Распадется. Сама ты живуча, зато руки твои всему на свете несут погибель. Боже мой! Что мне делать теперь?
Она ушла, шатаясь на ходу, растирая горло, стянутое спазмой. И опять ее не тронули – боязливо, безмолвно отстранились, пропустили наружу так же свободно, как и внутрь дворца.
– Почему не схватили? – долетел до Асаль запоздалый крик Гуль-Дурсун.
Ответа она не услыхала.
Опять караван-сарай. Мехри лежала на боку, стонала, водила большой ладонью по животу. Кумри, жена Курбана, погрозила девушке пальцем. Не надумай причитать. Вовсе расстроишь. Боялись, как бы Мехри не разродилась прежде времени.
– Крепись, тетушка, – сказала Асаль вполголоса, равнодушно и неразборчиво, будто сквозь сон. – Обойдется.
Она вновь очутилась во дворе. Остановилась, не зная, куда себя деть, где голову приклонить. Перед нею мелькнул, изобразив на лице озабоченность, корявый старик, омывальщик покойных. И только тут со всей ясностью – ледяной, беспощадной, пронзительной – постигла Асаль: Бахтиара и впрямь больше нет. И никогда не будет.
В голове у нее помутилось.
– Господи! Что мне делать?
С безутешно тоскливым свистом, подобно татарской воющей стреле, пролетел по улице, низко над землей, северный ветер. Погода испортилась. Но нигде не встряхнулся и клок соломы. Не заскрипела, не качнулась ветвь. Не покатились вперегонку, стукаясь о комья замерзающей глины, овечьи орехи. Все сгорело в печах, ушло в утробу животных, тоже съеденных до последней тощей козы. Голый, голодный Айхан был уныл, точно кладбище. В остывших дымовых отверстиях пустых лачуг залегла неподвижная тьма мертвых глазниц.
Весь вечер бродила Асаль по мглистым, крутым, безлюдным переулкам. Ложилась на тесных перекрестках, устало поднималась. Подходила к стенам, билась о них головой. Слонялась, как ветер, туда и сюда. Как ветер, струилась вдоль стен. И, как ветер, плакала навзрыд.
– Как же так? – донимала она себя и прохожих редких, как птицы на пожарище. – Ведь только в полдень он был живой! Я прикасалась к нему. Он был живой. Горячий. И вдруг – мертвый. Трудно поверить. С ума схожу. Видать, не любил он бедную Асаль. Иначе б прогнал жену, не стал пить из ее тлетворных рук. Может, и любил, да меньше, чем вас, неблагодарных. Ох, что же мне делать, соседи? Скажите.
Но что они могли ей сказать?
Ночью к Джахуру, хлопотавшему возле жены, заглянул потрясенный Салих. Он поманил кузнеца движением головы.
– Что случилось?
– Там, под стеной…
– Ну?
– Асаль.
– Что с нею? – вскричал Джахур.
– Зарезалась.
– Эх! Опять мы заняты собой. Опять человека проглядели.
– Отец-то ее о чем думал? – возмутился Салих. – Оставил дочь одну.
– Не вините старика, – сказал Уразбай рассудительно. – Тут дело особое. Никто б не удержал несчастную.
– Не снизойдет счастье на землю, пока люди будут тащиться по следам событий, вместо того чтоб их предупреждать, – туманно заметил Три-Чудака.
Появился Бекнияз.
– Зарезалась, говорите? – сказал он спокойно, почти безучастно. – Ну что ж. Ладно. Я ко всему привык. Слава богу, отмучилась. Пойду закопаю рядом с матерью. Пусть вместе лежат. Умру – и меня возле них заройте. Соберемся, как прежде, под крышей одной. Жаль, Хасан остался в стороне. Скучно будет без Хасана.
– Страшный день, – вздохнул Уразбай. – Страшная ночь. Страшная жизнь. Когда это кончится? Бог примирился с человеческой подлостью. Честному бесчестных не осилить. Кто спросит с них за кровь безвинно загубленных?
– Я! – ответил ему Джахур. – И ты. И Салих. Все. Сами спросим. Сейчас. Уж этих-то сумеем осилить. Надо проучить их напоследок. Айханцы! Бей предателей.
И крепость зашевелилась.
Оказалось, что их еще немало, этих измученных людей. Они слезали с башен, выбирались из хижин, похожих на могилы. Выползали из крытых ям, где спрятались от стужи, из дыр и нор, из расселин в исполинских стенах. Женщины и мужчины. Больные, раненые. Все, кто мог и даже не мог ходить. Весь народ.
Громада подкатилась к дворцу. Затрещали высокие створы. Но тут позади послышался еще более громкий треск – татары, пользуясь суматохой в крепости, подтащили таран прямо к предвратному сооружению.
Последний приступ. Последний бой.
Редко кому удавалось взять хорезмийскую крепость спереди, со стороны главного входа. Он был отлично укреплен. Обычно пробивали брешь в боковой стене. Но для этого нужны терпение, время и тяжелые осадные орудия. Их нет. И татары решились на отчаянный шаг.
Сухое дерево ворот – все-таки не звонкий камень затвердевшей, слежавшейся глины. Есть надежда поджечь, проломить. Тем более, что им теперь не смогут помешать – силы осажденных подходят к концу. Предвратное сооружение, мощь Айхана, стало его слабостью, наиболее уязвимым местом.
Степнякам хотелось скорей разделаться с этой злополучной крепостью, забрать что найдется и уйти за Джейхун. Туда, где больше еды. Тут ни одной бродячей собаки не увидишь. Всех съели. И священных собак, и обыкновенных ворон. Падалью питались. Но коней не трогали, берегли, отдавали животным остатки зерна – не жить татарам без коней.
…Последний бой. Последний приступ. Дворец опять пришлось оставить в покое. Немало айханцев окончательно разуверилось в удаче и побросало оружие. Зачем надрываться? Бесполезно. Все равно не осилить. Ни тех, ни этих. Они заодно.
Но часть осажденных сражалась. Всю ночь не стихали крики на башнях. Утром внизу объявился глашатай.