У меня кружилась голова, мир уходил из-под ног: орел, паривший над кладбищем, накрывал меня своей тенью. Здесь было не много птиц — несколько альпийских жаворонков да рыжий ястреб, который недвижно парил в дрожащем от зноя небе.
Однажды утром я решил подняться еще выше. Коровы, черные с красноватым отливом, устав пережевывать то, что жара скоро превратит в пыль и сухие корешки, тихонько мычали, глядя мне вслед. Я припомнил их имена, выписанные мелом на воротах деревенских хлевов — Затанья, Вьолина, Морейна, — и улыбнулся при виде огромных пастушьих псов в кожаных намордниках с железными шипами.
Карабкаясь по утесам, изъеденным лишайниками, я видел между ними узкие ложбины. Одолев последний взгорок, я вышел к небольшому озеру. Оно было темным и полувысохшим, судя по окаймлявшей его широкой бледной полосе. Я поискал глазами «стену», о которой мне говорили, то есть старинную плотину, которую некогда выложили из каменных глыб, скрепленных смолой, на восточной оконечности озера, чтобы помешать стоку воды, но никакой стены там не было, верно, ее разрушили лавины. Подойдя ближе, я убедился, что вода идеально прозрачна: камешки в глубине были видны, как на ладони. По воде сновали взад-вперед жуки-плавунцы, легкий ветерок чуть морщил чистую гладь, и все эти морщинки, непрерывной чередой идущие к берегу, отражались в глубине озера светлыми параллельными отблесками, которые гасли и мгновенно вспыхивали вновь.
Я улегся в ложбинке на жесткой траве, усеянной солнцецветом и розовым клевером, любимым лакомством серн. Одиночество приводило меня в экстаз, вселяло необыкновенно острое ощущение собственной значимости, воодушевляло и звало к действию, а не к самоуничижению. Тем не менее я заснул.
Разбудил меня какой-то странный гул. Я лежал, еще не стряхнув с себя сонную одурь, как вдруг поднял глаза и увидел в небе три полотнища, которые принял сперва за шатры древних варваров-воителей, — желтый, пунцовый и белый. Но это были просто огромные хоругви, висевшие обычно в деревенской церкви; за ними шествовали, размахивая кадилами, кюре и мальчики-служки, а замыкали процессию громко молившиеся местные жители, мужчины и женщины. Среди них я заметил и Жанну.
Взволнованный тем, что вижу ее так близко, я все же не встал, боясь быть обнаруженным, а остался лежать в своем укрытии и лишь осторожно приподнял голову. Религиозные песнопения звучали жалобно, как стоны, усталость людей и их пронзительные голоса усиливали впечатление общего уныния. Я глядел на певших — они шагали, уткнувшись в свои молитвенники; их непокорные жесткие, как у всех горцев, волосы (такие же были и у мужа Жанны, Анатаза) словно готовились бесстрашно противостоять любому урагану, зато покорно согбенные спины, напротив, как бы заранее смирялись с ним. Мужские голоса заглушали бормотание женщин, и без того еле различимое из-за белых кисейных покрывал, ниспадавших на лица. «Ах, это молебен о дожде», — подумал я, не очень-то удивившись.
Процессия остановилась на берегу озера. Все три хоругви склонились к воде и омочили в ней свою священную ткань, украсив черную поверхность озера радужными разводами. Затем они снова выпрямились, и капли влаги, соскользнувшие по золотой бахроме на землю, оросили ее таким образом вместо дождя.
Я долго еще лежал, смежив веки, чтобы запечатлеть в памяти эту сцену, которую мне, без сомнения, никогда больше не придется увидеть. Когда же я наконец открыл глаза, передо мной стояла Жанна — стояла и молча глядела на меня.
— О, Господи! — воскликнул я, вздрогнув и залившись краской.
Она не дала мне встать, а сама опустилась на колени рядом со мной. Наши лица почти соприкасались. Лицо Жанны, поначалу смеющееся, вдруг застыло, приняв сумрачное выражение.
— Они разошлись по домам, — сказала она.
— А вы от них сбежали? — спросил я. Меня пугала ее дерзость.
— Да, я скучала… без вас, Пьер.