Куклу посадили на полку в коридоре. По ночам я боюсь ходить в туалет. Чертов Коля был прав. Она реально жуткая.
Не будет Камиллы, ну и ладно. Дурацкое имя. Мила -- мечта педофила.
Я хотела уволиться, но как-то не выдавалось возможности: постоянно висел какой-то проект. А уходить, не доведя дело до конца -- это не мой метод.
А тут еще случился юбилей издательства. Мне не очень хотелось идти на пьянку, но выпить хотелось очень. Такой вот парадокс. В итоге я на пьянку пришла. И выпила. Может, и напилась бы, да не вышло -- внезапно меня попросили сказать тост (разумеется, эту идею подкинул Миша, затаивший на меня зло, потому что я постоянно нахожу косяки в сверстанных им макетах). А я вообще речи говорить не люблю. Теряюсь. А тут -- авторы вокруг, все умные, солидные.
-- Предлагаю выпить, -- начала я, -- за... наших читателей... я их всех помню по ярмаркам... бабушки-дедушки... те, кто учится... ну то есть студенты... короче, за всех!
-- Пьем за учащихся бабушек-дедушек! -- бросил кто-то.
Народ смеялся, чокался, а я -- я чуть ли не плакала, потому что вдруг подумала обо всех них -- о наших читателях: о фрике, который носит пиджак шиворот-навыворот, так что подплечники торчат, как крылья, о бабулечке с двумя палочками, которая листает книги и чихает, потому что у нее аллергия на типографскую краску, о веселом монахе, который закупает книжки для монастырской библиотеки -- он настолько меня не замечает и так жадно смотрит на книги, что становится понятно, что обет целомудрия дается ему легко, обо всех этих чудилах, которые рвутся спорить, доказывать, объяснять, как правильно писать книги...
Я спрятала в рукаве пару кусков колбасы, вышла из-за стола и прокралась к окну. Открыла его.
-- Люда, вам душно?
Шеф прошел вслед за мной. Он огромный, почти два метра ростом, у него большие живот, плешь и глаза. А еще он очень сильно потеет, так что на его рубашке темнело несколько мокрых пятен.
Я проигнорировала его вопрос. Тихонько вытащила из рукава колбасу, положила в кошачью плошку.
-- Это что?
-- Жертвоприношение.
-- Кому?
-- Богу. Знаете такое божество Кса? Ходит тут. Маленькое такое. Мохнатое. Многоцветное. С одним глазом. И таким странным обрубком вместо хвоста. Я не сразу поняла, кто это. Думала: котенок. А потом время шло -- а оно все такое же. И его не приманишь. Только прошмыгнет быстро. Еду хвать -- и бежать.
-- И зачем вы жертвуете ему колбасу, на которую я потратил деньги нашего издательства?
-- А я желание загадала.
-- Люда, сдается мне, божество, которому хулиганы выкололи глаз и отрубили кусок хвоста, не очень-то сильно по части исполнения желаний.
-- Ну, божество, которое прибили к кресту гвоздями, тоже...
-- Меня ваше богохульство не оскорбляет, мне все равно, в кого вы верите. -- Шеф покачал головой. -- Люда, но маленькие боги могут исполнить только маленькие желания.
-- Ну, -- сказала я. -- От Кса я хоть чего-то могу дождаться. Как-то раз я сто рублей на тротуаре нашла. И еще один раз в маршрутке бесплатно проехала, зашла, сделала морду клином...
-- Люда, -- Шеф посмотрел на меня своими большими грустными глазами.
"Он, наверно, еврей", -- подумала я.
-- На этой работе вас ценят. Я не люблю говорить людям комплименты, но вы -- хороший специалист.
-- Да ладно... а "перевод латинского"?
-- Люда, с финансами будет туго, но это временно.
-- Это ничего. Я... я справлюсь...
И тут Миша, сидевший, как мне казалось, далеко от нас, вдруг поднял от тарелки, по которой пьяной вилкой все гонял маринованный грибок, осоловелый взгляд и брякнул:
-- Шеф, а куда это вы Люду утащили? Не боитесь, что Влад взревнует?
Кое-кто из собравшихся засмеялся, кто-то сделал вид, что не услышал, в частности -- сам Влад.
-- Миш, ну ты что... -- протянул кто-то.
-- Да ладно, если в этой конторе есть женщина, то она непременно любовница Влада. Нет, тут еще когда-то подрабатывала уборщицей его теща, но это...
-- Ну, бл... Миша! -- резко сказал Шеф (он даже сейчас, разозленный, споткнулся о мат). -- Ты перебрал!
-- Я не... -- начала я, говорить было трудно, как натягивать одежду на мокрое тело. -- Я... не... любовница Влада. Не... не совсем.
За столом кто-то, кажется, из авторов-историков, спросил:
-- А "Династии Китая" переиздаваться не будут?
Ответил Влад:
-- Нет, у нас истекли права.
-- Жаль.
-- Настойка хорошая. Людок, я тебе плесну? -- Миша привстал, слегка покачиваясь, с бутылкой в руках. -- Не совсем... не совсем полную рюмочку...
Я кивнула.
-- И мне, -- сказал Шеф, -- и мне плесни на донышко. -- Он перевел взгляд на меня. -- Люда, мы все считаем вас порядочной женщиной. Идите, выпейте настойки.
Я чувствовала себя Танькиной кроватью-каскорякой -- казалось, даже в том, как я сейчас стою у окна, есть что-то нелепое.
-- Идите, идите... И, -- сказал он совсем тихо, -- помните: то, что вам там говорит Влад, -- это не правда. А то, что сказал Слава... правда. То есть не совсем. Тут работала не теща Влада, а его тетка. Пойдемте.
И я пошла. И потом мне было ужасно больно -- не из-за того, что все теперь знали, а может, и посмеивались над моей глупостью, не из-за Влада, то есть из-за него тоже было, но несильно, потому что было уже все равно -- он не любил меня, не любил и какая разница, скольких он не любил еще? Да и кого любил -- тоже без разницы.
Мне было ужасно больно -- потому что это был конец самой большой нежности в моей жизни.
Через три месяца он вернул часть денег. Еще через два -- еще часть.
Оставшегося я уже не слишком ждала -- по моим меркам, это было честной платой за опыт. Хотя я так и не знаю, что там сказал Лакан про любовь, но у меня внутри все равно больше нет любви, у меня внутри больше ничего нет и только чисто вымытый пол слегка отдает хлоркой.
Вот она я -- стою посреди улицы, и снежники, и лепестки, и люди мечутся вокруг меня, опускаются на землю и взмывают вверх, и кружатся, и танцуют, и волю свою являют, и отдаются ветру, и шепчут, шепчут всякое.
А я стою посреди улицы и вспоминаю.
Вспоминаю нашу квартиру, где низкие потолки, где так мало места, все заставлено старой мебелью, и я всегда ушибаюсь об углы, и никакого простора, никакого движения, только и можно, что смотреть в окно и думать о том, каково там. Вечером горит наш фонарь, единственный на всю улицу, и высокие тени деревьев, тонкие, гибкие, раскачиваются на соседней стене. Горят чужие окна, внимательные, как любопытные глаза, подглядывающие за соседями в щели забора. А вечер разворачивается, разворачивается, открывая свою черную сердцевину -- ночь.
Бабушка смотрит телевизор, сидит, такая большая и тяжелая, на своей маленькой неуклюжей табуреточке. А телевизор рассказывает своё, а я лежу на кровати, подтянув одеяло к самому носу, я дышу под одеяло для большего тепла. Я жду, пока закончится кино и бабушка придет ко мне, ляжет рядом, диван тяжело заскрипит, я прижмусь к ней и станет еще теплее. И я совсем заползу под одеяло, в темноту и духоту, и прижмусь к ней крепко-крепко. Она спит и не знает, не понимает, а я-то знаю, знаю, что страшные высокие тени, что колышутся по стене соседнего дома, просто ждали полной темноты, чтобы уйти незамеченными, соскользнуть с мест, нырнуть в открытые форточки, зашарить по стенам. Они ищут меня, ищут. Меня. Конечно, меня. Ведь я -- самая замечательная маленькая девочка на свете, и они это знают, знают, что пока я маленькая, надо меня схватить и унести. Но так у них ничего не выйдет, потому что они меня не найдут. Увидят большую гору, вздымающуюся под одеялом, подумают: какой большой толстяк тут спит! И пойдут дальше, не догадаются, конечно, что тут, под боком у бабушки, притаилась я. Мне не страшно, то есть если и страшно, то только чуть-чуть. Пусть попробуют оторвать меня от бабушки! Как же! Я напрягаю слух. Тикают нервные часы (у них странное неравномерное тиканье тикки-так-тикки-так!), за стенкой у соседей слышен телевизор, а бабушка тихонечко похрапывает во сне, и совсем рядом со мной стучит ее большое сердце.