-- И я еще виноват! -- гнул свое отец. -- Она где-то шатается на ночь глядя... наверняка с каким-то хахалем тискалась!
-- Ни с кем я не тискалась! -- разозлилась я. -- Я с Майкой сидела в садике. Она сказала, что у нее умирает мама. А я не могу, когда слышу, что кто-то умирает, взять и сказать: пока!
-- Ладно, иди есть, -- мама сменяет гнев на милость. -- Я буду молиться за эту девочку. И ты молись! Куда села, лоб не перекрестив?
Поганый день.
-- А-а-а-нгелы в небе песнь воспевают, что Христос родился, всем возвещают! -- старательно вывожу я, стоя в первом ряду хора нашей воскресной школы.
Это генеральная репетиция рождественского концерта.
В конце ее наша пианистка, женщина с симметрично-грустным лицом, подзывает меня к себе.
-- Мила... Не могла бы ты... петь немного потише?
-- Да...
-- А еще лучше: вообще не петь... Просто открывай рот и все, хорошо?
Я опешила:
-- Хорошо, но я... Я вроде неплохо пою...
-- Не обижайся, пожалуйста, но ты поешь громко, но... неправильно... со слухом у тебя беда!..
-- Зачем тогда вы взяли меня в хор?! -- От обиды у меня даже слезы навернулись. -- Я ведь ездила на репетиции! А у меня уроков куча! И вообще!.. Я на утренник не приду!
-- Мила, ну что ты!.. Ты -- украшение нашего хора!
-- Да ну вас! -- Я топнула ногой и пошла домой.
А дома оказалось, что какая-то зараза, стоявшая во втором ряду хора, прилепила жвачку к моим волосам.
И хотя мама кричала, что все можно спасти, я пошла в парикмахерскую.
-- Зачем так коротко? -- ворчала мама.
А я недовольно думала, что надо было еще и выкраситься в синий. Тогда бы этот долбаный хор имел тот вид, которого заслуживает!
Назавтра мы прогуливаем с Майкой английский в садике. Ей нравится, как я подстриглась.
-- Понимаешь, -- говорю я, -- ведь это же обидно, когда тебе не дают петь! Должно быть так: или ты поешь, или слушаешь! Или пишешь, или читаешь! Нельзя стоять в хоре! Надо петь! Надо писать!
Майка смеется. Она постоянно переделывает стихи, которые мы проходим на литературе.
Например, недавно был "Школьник".
Сижу я за партой в школке дурной,
Мечтаю попасть поскорее домой;
Мне хочется есть и хочется спать;
А мне все втирают про Пушкина, блядь!
Собаке бродячей и то веселей--
И я так ужасно завидую ей --
Обшарит помойку, что-нибудь съест
И спать заберется в вонючий подъезд.
Хочу я на свете жить, как она,
Свободой своей наслаждаясь сполна, --
Прогуливать школу, пить и курить
И в туалет под забором ходить.
Я принесла с собой свой рассказ. Он в ученической тетрадке в клетку. Это история про ангела смерти. Ангела, который злоупотребляет своими полномочиями. Он забирает душу человека чуть раньше, чем надо. До того, как человек по-настоящему умрет. Он боится, что его высшее начальство ему наваляет, но все равно иногда срывается. Однажды он летел за одной душой, видел сверху спину мужчины в светлой рубашке, крутившего педали, видел головку девочки с косичками, видел, как она вытягивает ноги в белых носочках и красных сандаликах, чтобы они не попали в колесо... Он выдернул ее маленькую душу из тела, как только мужчина, бросив велосипед на траву, подошел к ней и стал расстегивать ширинку. Ангел смерти выдернул душу из девочки и унес ее далеко-далеко, а она плакала и просилась к маме, но никогда-никогда не узнала, что с ней должно было произойти...
Когда я читала, ветер то и дело лохматил мои свежестриженные волосы, они лезли в глаза, в нос и в рот, а Майка их заботливо поправляла. У нее были легкие, невесомые прикосновения.
И я сказала:
-- У ангелов такие руки, как у тебя. Когда они достают из человека душу, он совсем этого не чувствует.
Она пристально посмотрела на меня.
-- Другого человека -- не тебя -- я бы убила.
-- Прости меня. Я живу, горя не зная, как говорит мама. А у тебя...
-- Не будем про меня... Ты ни в чем не виновата... Если бы я могла освобождать души, думаешь, мама все так же мучилась бы? -- Она смотрела в сторону. Хорошие люди, когда плачут, смотрят в сторону. А потом добавила: -- Расскажи мне про рай. Просто придумай что-нибудь...
Мы сидели в садике, примерзая к лавочке, среди сугробов снега на земле и облаков снега на небе, наши носы и уши леденели, а у меня из сумки торчал уголок фиолетовой шапки-капора, подрагивавший на ветру, как язычок пламени, маленький фиолетовый огонек.
Шесть утра. Проклятье. Чтоб мне сдохнуть. Шесть утра.
Воскресенье.
Мама разбудила меня на раннюю службу.
Противиться бессмысленно, я одеваюсь.
Захожу в зал. Мама в ночной сорочке -- белой в синий цветочек "зимней" сорочке из очень толстой ткани -- стоит босая на краешке ковра -- на пол не становится, он же холодный.
-- Слышишь? -- говорит она.
Я прислушиваюсь. Где-то далеко завывает собака.
-- Ишь как вытягивает! -- Мама качает головой. -- У нас в деревне сказали бы: к смерти. -- Она вздыхает. -- А может, от холоду и от голоду. Зима суровая в этом году. Возьми там объедки в пакете, возле мусорки положим.
Мне очень хочется выть от того, что надо ехать в церковь, но я молчу, и мы едем.
Вечером мне звонит Майя. Ее мама умерла.
Чтоб мне сдохнуть.
Я сидела рядом с ней всю ночь. Мы с мамой по очереди читали псалтирь.
У моей мамы строгий профиль и суровая складка у губ.
Ее слова прокладывают путь по снежной равнине -- шаг за шагом, туда, откуда не возвращаются. Моя мама -- правильный ангел смерти, она все делает вовремя, я знаю.
Есть вещи, о которых все помнят, но никто не жалеет, есть и такие люди, но сейчас не о них.
Одна из таких вещей -- мусорное ведро.
У нас в доме полгода не работал лифт. Сгорел. Какой-то придурок бросил бычок -- вот и полыхнуло. Пожарники потушили. Но лифт не работал. Поэтому мы так делали: идешь с утра в школу, берешь мусорное ведро, выбрасываешь, ставишь на первом этаже под лестницей. Потом возвращаешься из школы, берешь ведро -- и домой. Удобно.
На дно мусорного ведра подстилали газету, чтоб мусор не прилипал. Но иногда -- при особенно мерзком мусоре вроде рыбьих кишок -- газета размокала и прилипала к дну и тогда приходилось чем-то (я обычно палочку какую-нибудь находила) поддевать ее и вытаскивать из ведра. А иногда она еще и рвалась в клочья, и я, плюнув на все, лезла в ведро руками...
Дома ведро надо было сполоснуть водой. А когда оно высыхало -- постелить новую газетку. Наука!
Ведро было моим мучителем много лет. Моей повинностью, тяжким крестом, впрочем, не сколько тяжким, сколько вонючим.
Но однажды я предпочла общество ведра всем прочим существам во вселенной.
Я сидела под лестницей и рыдала.
Я сидела рядом с ведром и рыдала.
Я удрала с похорон Майиной мамы. Не смогла это видеть.
Я утирала слезы фиолетовым капором, пух лез мне в нос, я несколько раз чихнула.
Мы пришли всем классом. Классуха так захотела. Мы стояли, как придурки, вытянувшись в струнку, а Астапкин даже умудрился, приподнявшись на цыпочки, прошептать мне на ухо:
-- Помер один мужик, попал в ад. Ему черт говорит: какую муку себе выберешь? Открывает одну дверь: там людей на сковородках поджаривают, открывает другую -- там людей на колья сажают, открывает третью -- там мужики стоят по пояс в дерьме и курят...
-- Астапкин! -- тихо рявкнула классуха.
Это не по-настоящему. Как на демонстрации, куда нас приводили на праздники.
Я стояла столбом. Люди и звуки суетились, нервничали. Чей-то нервный смех толкнул меня острым локтем под ребро, а тяжелый вздох больно наступил на ногу.
-- Будут нести гроб -- скажите, чтоб аккуратнее, тут ступеньки обледеневшие, -- побеспокоился кто-то.