Глава 7. Чего эта окаянная левая нога хочет?
День за днём проходил в ожидании, и в тот день, когда последняя галета совершенно незаметно растаяла, исчезла, растворилась во рту у Филиппа, он, выйдя на берег, увидел, что река стала. Воды больше не было видно — повсюду только лёд.
Река перестала быть рекой, по которой могут плавать лодки, могут ходить пароходы, — стала огромным ледяным неподвижным полем.
Сидеть на берегу льда было бессмысленно, так, во всяком случае, показалось Филиппу. Оставаться в сторожке, не двигаясь с места, — это значило потихоньку ослабеть и погибнуть в конце концов от голода. Надо действовать, двигаться! Идти!.. Но куда? Собственно, в этих местах он знал только одно место — лабаз с его запасом каких-то продуктов.
— Значит, в лабаз! — сказал Филипп.
Тщательно собрал все вещи, уложил в рюкзак. Написал две записки и прицепил их на дверь изнутри и на стену: «Я, такой-то, повредил себе ногу, отстал от парохода и отправляюсь теперь к лабазу и там буду ждать помощи».
Нога за время сидения в сторожке не стала лучше. Едва он тронулся в путь, она начала гореть, дёргать, простреливать.
— Иди, иди, терпи, — сквозь зубы скрипел на неё Филипп, — а то мы тут погибнем!
«Не пойду! — вопила нога. — Я больная! Лучше погибнуть, чем так мучиться!»
— Иди, тебе говорят!
«Умирра-аю! — вопила нога, не давая на себя как следует наступить. — Садись! Ложись!.. Окуни меня в снег!.. Нет, в тёплую воду!»
Подвигаясь шаг за шагом — хотя его способ передвижения очень мало похож был на шаги, — Филипп углублялся по просеке в лес. Со стороны он был немножко похож на прыгуна с шестом после неудачного падения: ковылял, обеими руками опираясь о длинный сигнальный шест с носовым платком, — так всё-таки можно было заставить несчастную ногу повиноваться.
Дорогу он помнил хорошо, как всё, что когда-нибудь фотографировал. Вот знакомая берёза с двумя стволами, изогнутыми как лира… Вот полянка с сосновыми пнями. Теперь уже близко…
Вот наконец и сам лабаз с дверью, заложенной косой железной перекладиной на «медвежачьем» замке.
Жилая изба, едва он отворил дверь, пахнула сыростью, застоялым старым табачищем, нежилым горьким духом. В лесу смеркалось, а в избе с её двумя маленькими окошечками уже и свету видно не было.
Печка задымила, дрова долго не хотели загораться, и Филиппу одинаково неуютно казалось и в чужом лесу, и в этой брошенной чужой холодной избе.
И только когда вокруг стало совсем черно — со всех сторон избу обступила глухая ночь, а огонёк наконец бодро запрыгал по поленьям и дым потянуло в трубу, Филиппу показалось, что он не один, у него есть живой дружок — пляшущий горячий огонь в печке!
Он плотнее притворил дверь, задвинул деревянный засовик и стал любоваться на огонь. За стёклами крошечных окошечек неслышно падал снег, наверное, на сотни километров вокруг падал, мягко ложился на ветки сосен, и елей, и кедров, на лёд, заполнивший реку.
Подбрасывая дрова, он пошарил рукой по полке и нащупал там две коробки спичек: одну совсем полную, в другой он насчитал шестнадцать спичек. Тоже неплохо! Кроме того, полка была выстлана газетой. Он осторожно её снял и, присев перед огнём, стал разглядывать. Это была старая, истрёпанная газета четырёхмесячной давности. Но с какой радостью и с каким интересом он стал её медленно читать всю подряд, до самого того места, где она была оборвана на полуслове!
Ах, до чего родным, уютным веяло от заметок с заголовками: «Птицеферма набирает мощность», «Для вас, филателисты…», «Пельменная распахивает двери…», «Нужны ли такие вечера?», или: «Бодягин продолжает отмалчиваться», или даже: «Навести порядок…» — тоже приятно почитать! Живут люди, волнуются, спорят, наводят порядок, другие пробуют отмолчаться! Открываются пельменные, цыплята набирают мощности.
Филипп обогрелся, ему стало уютно и было бы совсем хорошо, если бы не так хотелось есть. И если бы не проклятая нога, которая всё время отвлекала его от чтения, не находила себе места, требовала, чтоб её перекладывали то так, то эдак, — капризная дрянь.
Перед тем как улечься спать, он долго пил вприкуску чай из котелка. Во рту делалось сладко от таявшего сахара, потом сладость смывал горячий чай, и тогда он отрезал от твёрдой копчёной колбасы тоненький ломтик, клал в рот, и там становилось солоновато-копчёно-жирновато, и это было ещё вкусней!
Ни галет, ни хлеба у него не было, но это ему не мешало; наоборот, он нежился у огня и мечтал, как, вернувшись в город, он будет пить чай с большими кусками сахара и толстыми ломтями копчёной колбасы. Много. Долго. Пока не опротивеет.