Сергей засмеялся.
— Вас смущают эти барские штуки? — произнес он шутливо. — А что ж, не мешает и вам ими воспользоваться.
Он взял щеточку и стал шаловливо водить ею по растрепанным бакенбардам Горбачевского.
Горбачевский прямо смотрел в глаза Сергею.
— Дайте мне эту щеточку, — сказал он вдруг изменившимся голосом.
— Щеточку? — удивился Сергей.
По лицу Сергея прошла какая-то тень. Оба секунду молчали, глядя друг другу в глаза.
— На память, — точно сердясь, проговорил Горбачевский.
— Хорошо, возьмите на память, — серьезно ответил Сергеи.
Горбачевский быстро положил щеточку в боковой карман шинели, которая была у него на плечах, повернулся и вышел.
Сергей остался один. Он долго стоял у зеркала, погруженный в глубокую задумчивость. Потом потушил все свечи, кроме одной, на столе. Одиночество и тишина после многолюдства и шумных речей томили его. Он казался сам себе покинутым и брошенным.
На туалетном ящике лежала переплетенная в сафьян тетрадь. Сергей достал ее и сел за стол. Мысли и чувства складывались в заунывные стихи. Склонившись над тетрадью, он писал по-французски:
В воскресенье после обеда к Сергею пришли солдаты из восьмой пехотной дивизии, бывшие семеновцы. Сергей был с ними в постоянных сношениях.
На этот раз солдаты пришли взволнованные, с сумрачными, озлобленными лицами: застрелился их товарищ-семеновец, рядовой Саратовского полка Иван Перепельчук.
Петр Малафеев, старый знакомый Сергея, рассказал, как было дело. Ротный, как только принял командование, с самого начала за что-то невзлюбил Перепельчука — должно быть, за то, что грамотный и книжки читает. Застал раз его, когда он читал вслух книжку солдатам, — книжку изорвал в клочья, а его ударил кулаком по лицу, изругал нехорошими словами и назвал бунтовщиком. После этого и конца не было придиркам: и смотрит-то он не так, и неисправен, и службы не знает. Бил его ротный нещадно чуть ли не каждый день, так что кровоподтеки с лица не сходили. Совсем замаялся человек, житья ему не стало. А как пригрозил ему ротный кобылой, не стерпел, убежал в лес, да там из ружья и застрелился. Ротный и хоронить не приказал по-христиански — собаке, говорит, собачья и смерть: закопайте его просто в яму, как падаль. Так без молитвы и закопали.
Сергей выслушал молча рассказ. Потом подошел к стенке, снял пистолет и показал его солдатам.
— Видите? — сказал он, поднимая пистолет дулом кверху, как бы направляя его на какую-то цель. — Вот как надо. Но толком, всем вместе, когда время настанет. А стрелять в себя — это дурачество.
Сергей повесил обратно пистолет на стенку.
— Рассказывай дальше, — сказал он, обращаясь к Малафееву. — Как у вас дела?
— Да что, Сергей Иванович, — отвечал Малафеев, — дела ничего, идут помаленьку. Саратовский полк весь приведу, как надо будет, хоть и без офицеров. Человек тридцать есть у нас, которые понимают, а прочие пойдут без прекословия. Армейские нас слушают. Конечно, про республику не всякому скажешь. Народ темный, несмыслящий — сомневаются: как же так без царя? А чтобы службы убавить да бедным людям помочь, мужикам дать свободу — в этом все согласны.
— Ну, а в других полках как? — спросил Сергей, повернувшись к прочим солдатам, стоявшим навытяжку.
Те отвечали, что и у них все идет ладно. Рядовой Филатов ручался за Троицкий полк, Полужалкин — за Пензенский, Анойченко — за егерей.
— Вот еще хотел я сказать, Сергей Иванович, — сказал Малафеев, насупившись, — есть и среди нас общему делу отступники… Ну, Погадаев, сюда! — строго обратился он к рослому немолодому солдату с ефрейторскими нашивками на погонах.
Тот побледнел, шагнул вперед и застыл, вытянувшись перед Сергеем.
— Вот он, Погадаев, — сурово заговорил Малафеев, — как получил ефрейтора, ябедничать стал на товарищей, в побои их вводит…
— Так поступать прилично только мерзавцам! — проговорил Сергей, вспыхнув. — Что ты скажешь в свое оправдание?
— Дозвольте доложить, ваше высокоблагородие, — пробормотал растерявшийся Погадаев, — неправильно все это. Потому я строгость должен соблюдать, чтобы заслужить доверие начальства. Нам, семеновцам, не доверяют — я один только ефрейтор. А как надо будет… — Голос у Погадаева прервался. Он вдруг повернулся к Малафееву: — Это ты врешь на меня, Малафеев! — сказал он, еле сдерживая рыдания и забыв всякую дисциплину. — Не отстану я от общего дела, взбунтую весь полк, как только их высокоблагородие прикажут. Свидетель господь, а я не мерзавец!