Выбрать главу

— Погоди, — сказал Малафеев, — дай доскажу…

Тем временем посланный Малафеевым солдат вернулся с охапкой хвороста и бросил ее в огонь.

— Главное дело, дворовый человек в чувствах своих не волен, — продолжал Малафеев, глядя на разгоравшийся костер. — Хорош ли, плох был старый барин, а помер он. Наследник приехал, женатый. Левашовы прозвище их, в Нижегородской губернии их имение… может, слыхали? Сам-то больше по полям рыскал с собаками, картишками занимался, а то в город к цыганкам ездил. Выпивал тоже сильно. Ну, а хозяйство все жене препоручил. Была она дебелая такая, властная, из купчих. Он ее за богатство-то и взял. Ну, и стала она над нами куражиться: и то не так, и это не так. А я к тому времени подрос, парень уж был. Спервоначалу приглянулся я ей, в лакеи меня произвела — пондравилось, что из себя видный. И была у нее горничная Ариша, немного меня помоложе. Славная такая девушка, ласковая, воды не замутит. И хохотунья была — смеется, словно колокольчик звенит, прямо сердце на нее радуется. Ну, известное дело, слюбились мы с ней. Улягутся господа — мы сейчас за калитку и до утра калякаем. Хорошо нам было с ней… Думают, коли мужик, так и души в нем нет, а, право, вот как вспомянешь Аришу — будто солнышко выглянет или расцветет что на сердце… Да что говорить!..

Малафеев вздохнул и замолчал. Солдаты смотрели на него, и что-то теплое, участливое засветилось в устремленных на него взглядах.

— Что же дальше-то было? — осторожно спросил один молодой солдат.

— А вот что, — сказал Малафеев. — Пошел это я к барыне, в ноги ей поклонился, как полагается, и попросил, чтобы позволила, значит, обжениться. А она — ровно обуял ее бес — раскричалась, ногами затопала: да как ты смеешь, говорит, да знаешь ли, что она горничная моя, ее дело, дескать, за барыней ходить, а не с мужниными детьми нянчиться. И стала она с той поры мою Аришу тиранить. Застала как-то нас вместе в саду — сошлись мы украдкой, сидели обнявшись на лавочке, горем своим делились. Тут злоба ее взяла: зачем, дескать, барский приказ нарушили. Ухватила она Аришу за косу — а коса у нее, надо сказать, тяжелая, длинная, до самых пят, — и давай таскать. Не стерпел я, чтобы при моих-то глазах так над Аришей моей измывались. Отстранил этак барыню маленечко — потому вижу, не в себе она, — да и словцо прибавил, сгрубил. «Какая в вас, говорю, совесть есть, ежели вы над душой человеческой так издеваетесь?» Ну, известное дело, выпороли меня батожьем да в солдаты отдали. А Аришку мою отослали из дому свиней пасти. И что ж вы думаете? Как забрили лоб да одели в этот самый мундир, точно крылья у меня выросли. Человек я стал — отечеству все-таки служу, а не бабьим капризам. И если бы только не болело сердце об Арише, как она там мается… — Малафеев нахмурился, сдерживая волнение. — Не мы хозяева своего счастья… — произнес он и добавил с угрозой: — Только вот что: не век им командовать! Погоди, управимся вот с французом, а там и на них, на господ, управа найдется!..

— Про этих Левашовых я слышал, — шепнул Матвей Трубецкому. — Их имение где-то рядом с нижегородским имением тетушки Екатерины Федоровны…

Раздался призыв квартирьера:

— Водку привезли! Кто хочет, ребята, ступай к чарке! Никто не шелохнулся.

— Спасибо за честь! — послышались голоса. — Не такой завтра день. Не к тому готовимся!..

— Что за народ изумительный! — с сияющим взглядом обратился Трубецкой к Матвею. — Какой надо обладать душевной силой, чтобы и в рабстве сохранить это мужество, эти благородные чувства… Да, вот истинные защитники родины, которая им не мать, а мачеха! Каждый солдат, каждый крестьянин — герой, всем сердцем преданный отечеству. А мы, дворянство, что мы такое? Неужели же мы не добудем свободу для этих людей, для этого чудесного народа, равного римлянам по своей доблести?

— Добудем… — мечтательно ответил Матвей.

Ветер утих, тучи рассеялись. Было еще темно, но там, на востоке, в той стороне, где Москва, небо побледнело, предвещая зарю. Гулко прокатился одинокий пушечный выстрел. Это стреляла батарея Раевского.

Сражение длилось пятнадцать часов — с рассвета до вечера. Канонада ревела по всему бородинскому полю до самого наступления мрака. Напрасно бросал Наполеон свои войска то на левый, то на правый фланг русской армии, напрасно пытался прорвать центр, занятый батареей генерала Раевского: бешеные атаки французов, осыпаемых со всех сторон картечью, но смело стремившихся вперед, разбивались о стойкость русских воинов, как разъяренное море о неприступную скалу. Не помогли Наполеону его семьсот орудий и большое превосходство сил. Потеряв половину людей, русская армия не уступила ни шагу. Тьма спустилась на бородинскую равнину, покрытую грудой трупов, а русские стояли все на том же месте, как раньше. За двадцать лет ни одна армия не могла устоять перед натиском вымуштрованных и прекрасно вооруженных французских войск, не знавших страха и избалованных победами под начальством своего гениального полководца: любой противник, хотя бы он вдвое превосходил численностью, через несколько часов обращался в бегство или сдавался. Что-то жуткое, угрожающее было в неподвижности русских солдат. Это чувствовал каждый француз, это чувствовал и их полководец. Бородино для Наполеона было первым поражением в его жизни. Русский народ встал, как один человек, и показал при Бородине свою исполинскую силу.

Кутузов послал штабных офицеров, чтобы они поздравили русские войска с победой и объявили назначенное на утро наступление. Солдаты были в восторге. Забыв о дисциплине, они обнимали офицеров, посланных с радостной вестью, и снимали их с лошадей. «Конец французу! — восклицали они. — Завтра погоним его из русской земли!»

Однако на другой день Кутузов отменил свое решение. Половина русской армии легла на поле сражения. Были убиты или ранены лучшие военачальники, так что некоторыми полками командовали поручики. Смертельно был ранен князь Багратион, командовавший левым крылом. Необходимо было подождать подкрепления, формировавшиеся за Москвой, назначить новых командиров, пополнить запас зарядных ящиков, дать отдых солдатам. Собрав все сведения о состоянии армии, Кутузов дал приказ отойти к Можайску. Еще до рассвета отправились с этим приказом на утомленных лошадях офицеры генерального штаба.

Тускло и редко горели огни. Дул осенний ветер, накрапывал мелкий дождь. Начальники с трудом собирали людей, разметанных бушевавшим весь день огненным вихрем. С запекшеюся кровью на лицах и мундирах, покрытые пылью и порохом, солдаты и офицеры отыскивали свои полки, находили знамена, но не встретили многих товарищей, погибших в бою. Несмотря на все это, приказ об отступлении вызвал разочарование. «Опять отступаем!» — говорили солдаты. Однако, как только начали строиться в колонны, проснулось прежнее оживление.

Каждому невольно хотелось уйти подальше от кровавого зрелища, вырваться на простор, где можно свободно вздохнуть. «Наш светлейший знает, что делает, — слышалось среди солдат. — А французу все ж таки несдобровать!»

Все в армии, от генерала до солдата, были убеждены, что под Москвой будет дано новое сражение. Никому и в мысль не приходило, что Москву можно отдать врагу на поругание. Но верховный вождь знал уже, что Москва будет оставлена. Своим старым умом он предвидел, что она станет могилой самонадеянного завоевателя. Однако он молчал и никому не открывал своих намерений. В деревне Фили он созвал военный совет и, не высказывая своего мнения, выслушивал различные предложения, а затем, тяжело поднявшись своим грузным телом с лавки, на которой сидел, и опираясь рукой на простой деревянный стол, покрытый цветной скатертью, произнес с волнением, но твердо и решительно:

— С потерею Москвы не потеряна Россия. Первою обязанностью поставляю сохранить армию и подождать войска, которые идут нам на подкрепление. Россия не в Москве, как ни дорога она русскому сердцу, а среди сынов ее. — И закончил, повысив голос: — Приказываю отступление!

По окончании совета Кутузов остался один. Он ходил взад и вперед по избе. В дверь просунулась голова адъютанта.