Осенью 1816 года пришло с оказией письмо от Никиты Муравьева. Оно было доставлено вместе с казенными пакетами в штаб полка, и Фонвизин вручил его Якушкину у себя за обедом. Якушкин тут же распечатал его. Никита сообщал ему, что в его отсутствие общество сделало много приобретений. В числе вновь принятых членов он называл поручика кавалергардского полка Павла Ивановича Пестеля. «Это умный человек во всем смысле этого слова, — писал Никита, — хотя и крайних мнений. Он занят сейчас составлением устава для нашего Союза».
Якушкин тут же решил, что если так, то и ему больше нет смысла скрываться от Фонвизина, тем более что Фонвизин не раз заговаривал о необходимости объединить усилия всех честных людей для совместного противодействия злу, тяготеющему над Россией. Когда Фонвизин после обеда увел его в кабинет, он без дальних слов рассказал ему о существовании общества и предложил вступить в него. Фонвизин, растроганный, обнял его и благодарил за доверие. Друзья крепко расцеловались.
С первой же почтой Якушкин известил Никиту о том, что и он, со своей стороны, сумел найти человека, полезного для общества. Он надеялся получить за это благодарность от петербургских членов.
Однако вышло не так. В ответном письме, доставленном снова с казенной оказией, Никита упрекал его прежде всего за опрометчивость, с какой он доверился почте, вместо того чтобы воспользоваться оказией, а затем выговаривал ему за нарушение условий общества. «Ты не имел права никого принимать без согласия прочих членов, — писал он, — и тем подвергать все общество опасности быть обнаруженным. Но дело сделано — притом же г. Фонвизин известен нам с лучшей стороны, как отличный офицер и истинный слуга отечества». Далее Никита сообщал, что, по предложению Пестеля, общество переименовано в Союз истинных и верных сынов отечества, и вкратце излагал содержание сочиненного Пестелем устава, прибавляя при этом, что многие пункты были отвергнуты после жарких прений. Пестель, — писал он, — мыслит, как математик, не применяясь к возможностям, и предлагаемые им меры отзываются якобинским фанатизмом. Удивительно, как в этом человеке холодная трезвость ума уживается со склонностью к самым необузданным крайностям».
Якушкина это письмо рассердило. В наставлениях Никиты он увидел недоверие к себе и деспотическое стремление властвовать в обществе. Кроме того, он считал, что петербургские члены не проявили достаточно осмотрительности, поручая составление устава такому человеку, которого они сами называют якобинцем, и поэтому не им его упрекать.
Умер дядя Якушкина и оставил ему в наследство свою деревню Жуково. Якушкин взял отпуск: надо было исполнить все формальности, чтобы вступить во владение доставшимся ему имением. Когда он приехал в Жуково, его поразило бедственное положение крестьян. Урожай в тот год был плох, да и вообще почва в тех местах была неплодородная, а при недостатке скота крестьяне не могли как следует удобрять поля.
Якушкин ходил по избам, расспрашивал крестьян об их нуждах. Они кланялись и жаловались, что слишком велика господская запашка.
— Своей работы не переробишь, — говорили они.
Якушкин тут же распорядился уменьшить господскую запашку наполовину и, кроме того, выдать крестьянам зерна на весенний посев из барских амбаров.
Он побывал и в прежнем своем имении. Там он увидел ту же бедность.
Якушкин решил, не откладывая, привести в исполнение свою мысль об освобождении крестьян. «Независимость, — думал он, — вот что улучшит их состояние. Опа возбудит в них деятельность и заставит прилежно трудиться, так как отныне они будут трудиться для себя».
Он собрал крестьян нового своего имения, чтобы объявить им свое намерение, и изложил условия, на которых предполагал освободить их.
Якушкин собрал крестьян своего имения…
— Усадьба, выгоны, скот, — говорил он, — все останется по-прежнему за вами, а платы я от вас никакой не возьму. Все это вы получите даром.
Якушкин старался держаться спокойно, но не мог преодолеть внутреннее волнение. Голос его дрожал. Это была великая минута в его жизни: он возвращал рабам отнятую у них свободу, и сердце его было преисполнено гордости.
Окончив речь, он обвел глазами лица стоявших перед ним мужиков. Мужики молчали и смотрели на барина, как будто ожидая от него чего-то еще. Наконец один старик нерешительно спросил:
— А земля как же?
— Земля? — с недоумением переспросил Якушкин.
— А вот земля, что мы пашем, — уже с некоторым нетерпением, как бы сердясь, повторил старик, — она чья же будет: наша или ваша?
Якушкин был озадачен.
— Земля, само собой, останется за мной, — ответил он. — Но вы ее сможете нанимать у меня.
— Ну нет, батюшка, — мотнул головой старик, — так не годится. Пусть уж лучше будет по-старому: мы ваши, а земля наша.
Якушкин стал было объяснять выгоды, какие доставит им свобода, но мужики только качали головой и упрямо твердили свое:
— Нет, батюшка, без земли нам никак нельзя. А вот ты, батюшка, приезжай лучше пожить с нами. При тебе всё лучше, а то от земской полиции да от поборов совсем пропадаем.
На другой день Якушкин, так ничего и не добившись, уехал в свой полк.
— Русский народ еще не понимает свободы, — с горечью говорил он Фонвизину. — Но мы на деле научим его ценить ее блага.
Вскоре 37-й егерский полк был расформирован и отправлен в Москву для комплектования других частей. Якушкин поехал в Москву вместе с Фонвизиным и остановился в его доме на Арбате. Он получил длительный отпуск, а затем, не дожидаясь нового назначения, заявил о своем желании уйти в отставку.
В конце 1817 года в Москву должен был приехать император. Еще в августе прибыл походом сюда сводный гвардейский корпус, составленный из первых батальонов всех пеших и первых эскадронов конных полков, в сопровождении артиллерии. Начальником штаба был Александр Николаевич Муравьев. Он жил в Хамовниках, в помещении штаба.
Однажды у Александра Николаевича собрались офицеры. Пили вино и ужинали. Принесли гитару, и затеялся пляс. Хозяин, развеселившись, откалывал трепака по-солдатски и так удачно подражал солдатским ухваткам, что привел всех в восторг.
А в кабинете, рядом со столовой, шли в это время разговоры о новых чудесах шагистики и о графе Аракчееве, об императоре и о генерале Желтухине, командире гренадерского полка, который угрожал «с солдат сорвать шкуру от затылка до пяток», а офицеров «перевернуть вверх ногами».
Курчавый подпоручик Толстой рассказывал свою историю с графом Клейнмихелем, новым плац-адъютантом, который был поставлен специально для того, чтобы записывать ошибки на учении и доносить о них императору.
— Слева в колонну стройсь! Деплояда, контрмарш[28] — всё честь честью, — повествовал он. — Батальон выстроился во фронт. Смотрю, наш плац-немец ноги расставил, глаза таращит, вынимает подзорную трубку. Не к чему придраться, гладко. А на третий день мне говорят:
«Он тебя записал, в приказе замечание будет». — «Как — замечание, за что?» — «А у тебя, говорят, султаны шевелились». Вот так штука! Прошу проверить на третий день: шевелились султаны или нет? Я прямо в комендантскую: так и так, говорю, замечания не приму, потому что султаны не шевелились. Он уставился на меня. «Шевелились, говорит, и я по долгу службы обязан доложить государю». Ах ты, цапля, думаю, я ж от тебя не отстану! Я свое, а он свое. Уперся: шевелились, да и только. Тут я не стерпел да и ляпнул: «После этого вы…» Да этак по-русски!