Все притихли. Колебался светлый круг на столе, и внутри светлого круга видны были упиравшиеся в стол длинные, тонкие пальцы Якушкина.
Лицо Александра Николаевича сделалось серым, губы побелели и запрыгали.
— Жребий! — глухо сказал он. — Мы бросим жребий, чтобы узнать, кто должен нанести удар.
— Вы опоздали, — прозвучал голос Якушкина. — Я без всякого жребия решил принести себя в жертву и теперь никому не уступлю этой чести.
Он отошел от стола и снова зашагал по комнате. Добрые глаза Фонвизина мгновенно наполнились слезами. Он кинулся к Якушкину. Ласкал его, гладил по волосам, уговаривал, как старая, добрая нянька. Положив обе руки ему на плечи и нежно заглядывая в глаза, он лепетал сквозь слезы:
— Иван Дмитриевич, голубчик, добрый, хороший, опомнись, ты в лихорадке…
Якушкин вдруг рассмеялся с непритворной веселостью.
— Полно, Михаил Александрыч, — сказал он, дружески обнимая Фонвизина, — я совершенно спокоен, и мозги мои в полном порядке. А чтоб тебя в этом уверить, давай сейчас обыграю тебя в шахматы.
Он придвинул столик, зажег свечу, поспешно расставил шахматные фигуры и принудил Фонвизина сесть. Сам играл стоя, не обдумывая ходов и быстро передвигая фигуры. Он расстроил пешечный фронт противника, отдал в жертву ферзя и ладью и, притиснув короля противника его собственными фигурами, дал мат конем и слоном. На двадцать пятом ходу партия была окончена. Фонвизин был порядочный шахматист, но был сбит с толку бешеным темпом игры.
— Король пал, несмотря на превосходство сил! — с торжествующей улыбкой сказал Якушкин, сбросив с доски побежденного короля. — Ну что? Кто из нас спокойнее?
Шутливый тон Якушкина, шахматная партия — все это разрядило атмосферу. Все, что только что произошло: письмо Трубецкого, жребий, вызов Якушкина, — представлялось уже не столь серьезным. Все как-то успокоились и повеселели. Александр Николаевич уже хлопал по плечу князя Шаховского и называл его «тигром». Матвей с сияющей улыбкой, как будто очнувшись от тяжелого сна, глядел на Якушкина. Фонвизин радостно твердил:
— Ну вот так, хорошо!..
— Ну что ж, разойдемся, — раздался тихий и серьезный голос Якушкина. — Прощайте, друзья.
— Иван Дмитриевич, как же?.. — растерянно проговорил Александр Николаевич.
— Мое намерение неизменно, — ответил Якушкин. — Что сказал, то и сделаю.
— Но ведь это невозможно! — в отчаянии воскликнул Фонвизин. — Я не могу без ужаса вообразить минуту, когда тебя взведут на эшафот.
— Я тебе не доставлю этого ужасного зрелища, — хладнокровно отвечал Якушкин. — Я отправлюсь с двумя пистолетами в Успенский собор и, когда царь пойдет во дворец, из одного пистолета выстрелю в него, из другого в себя. Это не убийство, а поединок на смерть обоих.
— Так нельзя, надо обсудить… — волновался Александр Николаевич.
Он начал доказывать, что все сказанное в письме Трубецкого основано, может быть, на неверных слухах, что страшно поднимать руку на законного государя, что, наконец, он своим упорством погубит их всех, не одного себя.
— Значит, все, чему вы только что верили, по-вашему не более как вздор? — спросил Якушкин, нахмурившись. — Вы желаете быть спасителями России и в то же время признаетесь в преступном легкомыслии?
Подошел Сергей.
— Якушкин, верите ли вы моей искренности? — спросил он, останавливаясь перед Якушкиным и прямо глядя ему в глаза.
— Верю, — отвечал Якушкин.
— Пролитие крови есть или подвиг, или злодеяние! — сказал Сергей голосом, в котором прозвучала твердая убежденность. — Убийство себе подобного ради общего блага есть подвиг. Не оправданное необходимостью, оно есть злодеяние.
— Брут убил Цезаря! — ответил Якушкин.
— Да, но вслед за этим поднял Рим и повел легионы против Октавия![31] — возразил Сергей. — Где у вас эти легионы? После Александра взойдет на престол Константин. Разве это нам нужно?
Якушкин задумчиво помолчал.
— Отложите свой замысел, — с мягкой убедительностью в голосе сказал Сергей, прикасаясь к руке Якушкина. — Общество сейчас не может воспользоваться смертью царя. Подумайте также о том, что общество после этого, несомненно, будет открыто.
Якушкин молчал.
— Хорошо, я подумаю, — произнес он после некоторого размышления. — Впрочем, я вам верю… — И затем прибавил решительным тоном: — Но знайте, господа: с обществом я порываю навсегда.
— Вы вернетесь к нам, Якушкин, — твердо ответил Сергей.
VII. СОЮЗ БЛАГОДЕНСТВИЯ
Батальон Семеновского полка выстроился на дворе Хамовнических казарм. Полковник Гурко, командир сводного гвардейского корпуса (из отборных батальонов всей гвардейской пехоты), хлопотливо обегал глазами недвижные ряды и выкрикивал чмокающим голосом:
— Ружжья на плечо-о! Шшягом маршш!
Батальон маршировал по Пречистенке в манеж, на учение. Было прозрачное зимнее утро. Матвей шел впереди своей роты и чувствовал за собой ее мерный шаг: раз-два… Перед ним на недалеком расстоянии двигался последний ряд роты Сергея. Ровные плечи, перекинутые через них туго скатанные шинели, тесаки, сумки — все застыло в мерном, убаюкивающем движении: раз-два… Матвей казался сам себе частью живой машины, управляемой волей невысокого человека, идущего в голове колонны.
Сегодня утром, перед сбором батальона, полковник Гурко, сердито гримасничая, объявил офицерам:
— У вас в батальоне изволят брезговать палкой. Нежничают с этим быдлом. А с ним без палки нельзя!
Офицеры переглянулись с улыбкой, подумали: «Будет сегодня взбучка!»
Полковник Гурко, старый семеновец, в свое время, пока он был рядовым офицером, лез в дружбу к своим однополчанам, но получил холодный отпор. Зато теперь, временно исполняя должность командира корпуса, он напускал на себя усиленную важность.
На учении он придирался, гримасничал, рыскал повсюду хищными глазками, отыскивал промахи. Пронзительно звенела в ушах его команда:
— Смотри веселей!.. Больше игры в носках!.. Наддай ч-чювства в икры!..
И измученные солдаты, затянутые до удавления тугим воротом и скрещенными на груди ремнями, с колыхающимся от сквозного ветра аршинным султаном на голове, чуть не валились под грузом ранца, в точности исполняя слова команды: смотрели веселей, показывали игру в носках, наддавали чувства в икры.
Но командир был все-таки недоволен. Он приказал выстроиться в шеренгу, вытянуть правые ноги — и ходил по рядам, проверяя, хорошо ли вытягиваются носки.
Матвею казалось, что время учения длится бесконечно. Он едва мог справиться с возрастающим возмущением. Ему было противно все: и одурелые лица солдат, и вытянутые в прямую линию с ногой носки, и пронзительный чмокающий голос командира, и его хлопотливое шнырянье вдоль выстроенной шеренги.
«Игрушечные солдатики для высочайшей забавы!» — думал он со злобой.
Ему вспоминались веселые биваки и залитые весенним солнцем зеленеющие бульвары Парижа. Воображение мчалось в далекое прошлое — на обрывистый берег Пела, в освещенную гостиную с навощенным паркетом, на перекресток, где расходятся дороги на Хомутец и Бакумовку. Он слышал как будто запах роз перед террасой и видел перед собой черные доверчивые глаза Сони Капнист.
— О-ох…
Это, забывшись, вздохнул солдат во втором ряду шеренги и тотчас побледнел.
Все замерли.
Лицо полковника Гурко скривилось в страшную гримасу, глазки налились кровью, тонкий голосок возвысился до визгливого крика.
— Подлый раб! — неистово завопил он. — В шеренгу строясь! Обнажить тесаки! Лупи его!
Провинившийся солдат, полумертвый от страха, вышел вперед, сам дрожащими руками спустил ремни от тесака и сумки и стал неподвижно перед батальоном. Остальные обнажили тесаки. У Матвея начала медленно кружиться голова: он еще никогда не присутствовал при наказании тесаками.