Когда Репин был в детском доме, я еще не работала. Я помню мальчика с красивым, холодноватым лицом. Удачливый вор, искусный картежник, он мог выиграть в карты человека и помыкать им. Он многое мог! Нет, я не любила его. Но он родной Семену, значит, родной и мне. Пускай она приезжает, как-нибудь справимся. С Фединым и Митиным аттестатами нам стало легче, мы прикупаем на рынке хлеб, и Лена говорит: "Митина буханка" и "Федина буханка". Но картошку мы давно уже не чистим, даже в суп кладем с кожурой. Станет она есть с кожурой? И трое ребят в одной комнате... Любит она ребят? Как мало я вижу их и как скучаю. Теперь уж Лена и Егор редко могут дождаться меня вечером, я все дольше задерживаюсь на Незаметной. И когда прихожу домой, они уже спят, а на столе раскрыта тетрадь, сшитая из серых листов оберточной бумаги, и в ней то рукой Лены, то рукой Егора что-нибудь написано для меня: "Галина Константиновна, скажите Лене, чтоб не отдавала Тосику весь свой сахар. А сама пьет чай без всего". "А я не отдаю, это он все выдумал. Он сам отдает, вот это правда. Лена". "Перебранку затевать в незачем, а надо говорить правду. Все. Егор". "Мама, по радио передавали про партизана К. Может, это про папу? Мама, скажи Антону, он подрался на улице с мальчиком. Он отбивается от рук и бабушку совсем перестал слушаться", "Галина Константиновна, сегодня бабушка сказала: "Вышла я на улицу и не в ту сторону пошла". А Тосик ей: "Ты наизнанку пошла?"
Тосика я вижу только по воскресеньям. В воскресенье я ухожу в детский дом после полудня. А все утро мы не расстаемся. Тосик не сползает у меня с колен, и мы не можем наговориться. Да, наговориться, потому что Антону есть о чем порассказать, а главное, о чем спросить. Он растет не таким, как Лена, как рос Костик. Он сосредоточенный, все о чем-то думает. Он задирист с чужими ребятами, ласков дома. И очень обидчив. Он плачет от строгого слова, мне всегда трудно ему выговаривать: у него начинают дрожать губы, он сжимает их, чтоб не заплакать, и все-таки плачет. Он очень худ, лицо у него прозрачное и только глаза веселые, живые и любопытные. На днях он спросил:
- Бабушка, в Германии на небе звезды?
- А конечно. Что ж еще?
- Я думал - фашистские знаки.
А мне после долгого раздумья вдруг сказал:
- Мама, у тебя ты, а у меня я. А где же я? Это рука, это нога, это голова. А где я?
- Это он про душу спрашивает, - сказала Симоновна.
Да, так о чем же я... Письмо Репина... И Муся, которая приедет, как только я ему отвечу. И ей самой надо бы написать...
- Уж не от Семена ли Афанасьевича письмо? - слышу я голос Валентины Степановны, и голос этот еще безжизненней и тусклее, чем был все последние дни.
- Нет, от воспитанника нашего. С фронта. Хочет прислать к нам жену. Вот и думаю, куда же мы ее уложим? Где поместим?
- А к нам, - так же тускло отвечает Валентина Степановна. - Ивану Михайловичу повестка пришла. Завтра утром уезжать. Вот пускай она у нас и живет. Все веселей.
И, взглянув на меня, говорит чуть живее, чем прежде:
- Вот вы и свекровью стали...
* * *
Муся приехала через месяц. Когда она вошла, нам всем показалось, что в комнате стало светлее - такая она была красивая, и эту красоту не мог скрыть ни грубый ватник, ни толстый шерстяной платок, повязанный вокруг шеи. Да, да, подумалось мне, вот такая жена должна быть у Андрея, он ведь в жизни победитель - вот такая красавица, лучше, чем у всех! Это была красота, знакомая с детства по сказкам: золотые кудрявые волосы, синие глаза, очень белые зубы, яркий румянец, ямочка на щеке. Но главная прелесть была в том, что глаза смотрели живо, а улыбка придавала этому лицу очарование привет и доверия.
Через минуту она говорила с нами, словно знала нас давным-давно. Она вынула из рюкзака консервы, яичный порошок, круг копченой колбасы. Появились еще и сало, банка русского масла, сахар. Тосик смотрел на эту роскошь во все глаза, а Муся, быстро взглянув на него, сказала с улыбкой:
- Иди, иди посмотри, что у меня есть, - и дала ему шоколаду - мы никогда не видели такого: толстый, пористый он был не в плитках, а в небрежно наломанных кусках. - Очень питательный. Это летный, его летчикам дают. Андрей вырвался в Москву перед моим отъездом, отоварил весь свой паек и заставил взять с собой. Я упиралась, а он все повторял: там дети это не тебе, а детям. И я правда все довезла! - добавила она с торжеством. - Все самое вкусное!
Мы устроили пир горой в этот вечер. Пригласили Валентину Степановну и Веру, ели хлеб с маслом и колбасой, и я про себя думала, что переход от всего этого великолепия к сухой картошке будет еще труднее. Но, видно, никто, кроме меня, об этом, не задумывался. Ребята сидели за столом, блестя глазами, они разрумянились и словно сразу потолстели. А Симоновна сосредоточенно жевала кусок колбасы и время от времени говорила:
- Смотри ты.
Муся угощала радушно, щедро и с несомненным удовольствием смотрела, как ребята уплетают за обе щеки.
- А где вы дежурили в бомбежку? - спросил Егор.
- На крыше! - с гордостью сказала Муся. - У меня на счету три зажигалки. Первую я схватила совком - и в песок! Без всякого труда. А во второй раз зажигалка прыгала от меня - ну, прямо как лягушка! Я за ней - и чуть не сорвалась с крыши. После этого Андрей и надумал выпроводить меня из Москвы.
Мы слушали ее целый вечер и снова вспоминали Москву первых военных дней. Вспоминали, как звучит голос диктора, когда он произносит: "Граждане! Опасность воздушного нападения миновала!" Он думает, что говорит эти слова так же спокойно и сдержанно, как извещает о тревоге, а на самом деле - нет! Это совсем другой голос, ликующий, освобожденный. Мы тоже успели подежурить в подъезде и на крыше - только ни одной зажигалки нам потушить не удалось... Муся рассказывала - и получалось, что дежурить на крыше не страшно, а весело. И конечно, живется в Москве не очень сытно, зато если удастся отоварить сладкие талоны конфетами, то это такое удовольствие, какого в мирное время мы не знали. Она говорила беззааботно, ласково, и ребята смотрели на нее с восторгом.
- Нам повезло, правда? - шепнула Лена мне на ухо.
А Тосик, сидя у Муси на коленях, осторожно дотрагивался пальцем до ее румяной щеки, до волос.