- Вот поедете в лес на дровозаготовки, непременно грибов насушите. И ягод, - слышу я голос Лючии Ринальдовны, - чтоб на всю зиму хватило.
- Еще надо насушить черемухи, из нее хорошая мука получается, - говорит Ира. - У нашей хозяйки есть такая мука, она меня угощала пышками.
- Пышки... - задумчиво произносит Аня Зайчикова, слово это звучит откуда-то издалека. - А моя мама какие пирожки с капустой пекла!
Опасный разговор! Надо бы скорее о другом.
И, словно услышав меня, Наташа говорит:
- Галина Константиновна, разве это правильно, что Настя все спускает Винтовкину? Он ей грубит, обзывает ее, а она ему все прощает, и сахар свой отдает, и рубашку чинит - что, у него рук нет?
Винтовкин сидит тут же и что-то рисует на листе серой шершавой бумаги. Он слушает Наташу с независимым видом и не опускается до спора.
- Ему же только восьмой год, - говорит Настя.
- Нет, не люблю чересчур добрых, - стоит на своем Наташа.
- Я читал, - говорит Костя Лопатин, - что Толстой раз сказал: вот, мол, как хорошо написано в одном произведении - пьяный муж жену бил, бил, а она его потом уложила спать и так ласково подушку под голову положила. А тут был Горький, он сказал: "Подушку под голову! Лучше бы она его поленом по башке стукнула!"
- Конечно, поленом по башке! - восклицает Наташа.
Велехов, снисходительно слушавший этот странный разговор, вдруг обращается к Авдеенко:
- Слышь, Женька, что она говорит? Поленом по башке! Так что берегись!
- А я пить не буду, - спокойно отвечает Женя, - чего мне бояться!
Наташа, услыхав этот достойный ответ, согласно кивает и с вызовом смотрит на Велехова: "Что, съел?"
И снова тишина. Я гляжу на склоненные головы, на задумчивые, притихшие лица. У меня становится легче, светлее на сердце. Мне кажется - все будет хорошо, не может не быть. Все дурное минует, кончится война, и вернутся все, кто нам дорог. Когда мы были вот так все вместе, я полно и глубоко понимала слова: "Через детей душа лечится". Когда мы были все вместе, душа лечилась и не верила в горе, в непоправимую потерю. Иногда кто-нибудь читал вслух, как бывало в Черешенках. А чаще всего возникал разговор обо всем на свете: и о том, что близко, и о том, что далеко. Одного мы только не трогали прошлого. Мы очень редко вспоминали Черешенки...
* * *
- Шура, что у тебя за синяк под глазом? Дрался?
Шура отводит глаза.
- Ну? - спрашиваю я.
Он вздыхает, однако молчит.
- Это я его стукнула, - безмятежно говорит Тоня.
- Ага, это его Тонька, - подтверждает Борщик. - Как из школы вышли, она как треснет, прямо по морде. При всех . А он хоть бы что.
- Я его еще не так тресну. Пусть с Варькой Ломовой не перемигивается.
- Что-о?!
- Ага. Завел себе такую моду - перемигиваться.
- Да что он - крепостной при тебе? - со смесью возмущения и восторга спрашивает Лепко.
- Ты что, хозяйка ему? - говорит Наташа. - Вертит человеком, как хочет. Поди, принеси, унеси, не смей - только и слышно.
Смешнее и удивительнее всего поведение самого Шурки - невозмутимое, спокойное, что никак не вяжется с его характером. Все знают, его лучше не задевать - не спустит. Начнешь подшучивать - ответит так, что потом долго будешь вспоминать. Но от Тони он сносит все.
На Тоню часто нападает вздорный стих, тогда она слышать не хочет никаких резонов. Если она любит человека, он должен принадлежать ей целиком. В каждую дружбу, в каждую любовь она погружается, как в речную воронку, с головой, и теряет способность видеть, что делается в другой душе, - и не потому, что ей неинтересно: просто ее оглушает сила собственного чувства.
А Шура человек нарасхват. В школе он известен всем и каждому, от мала до велика. Он играет на всем, на чем только можно играть. В школьном оркестре струнных инструментов он сразу произвел коренные изменения - к гитарам, мандолинам и балалайкам прибавил... дюжину бутылок. Все они налиты водой, и раз я слышала, как Шура, стоя у рояля и сверяя звук, кричал кому-то: "Эй, давай отлей от ре-бемоля!" Он музыкант, танцор, умеет показывать фокусы - одним словом, гармонист, первый парень на деревне.
Тоня тоже плясунья. И артистка. Еще когда Ира Феликсовна готовила первый концерт для госпиталя, стало ясно, что Тоня с Шуркой - главные наши козыри. Тоня сначала придиралась к нему: и частушки-то он пел не так, и плясал не так, как надо, и не так подыгрывал, когда плясала она. Он сносил ее придирки вполне добродушно. И в один прекрасный день мы как-то вдруг увидели, что их водой не разлить. Тоня перестала покрикивать. Все, что делал Шурка, оказалось достойно удивления, поклонения, признания. Он необыкновенный, самый умный. И уж конечно, такого плясуна, такого музыканта в Заозерске никогда не видали. Но у этого преклонения оказалась другая сторона - Шурка не только не смел ни с кем больше дружить, он, как говорится, вздохнуть и взглянуть ни на кого не смел.
И вот - синяк. И Тоне нипочем, что об этом говорят, судят. И я даже не понимаю, как растолковать ей, что вразумлять синяками в таких случаях последнее дело. И больше того: лучше бы не вразумлять совсем.
- Ну, на что мне сдалась та Варька Ломова? - миролюбиво говорит Шурка. - Ну чего ты взбеленилась? Она просила показать гитарные ноты. Что мне - жалко?
Но самый большой взрыв произошел после Митиного письма. Шутливые Митины слова: "Кончится война, я женюсь, заживем вместе" - впились в Тонино сердце, как заноза: вместе? Вместе - и не с ней!
Дня три после этого она ходила темнее ночи, отвечала отрывисто, односложно, на Шурку и не смотрела.
- Галина Константиновна, - взмолился он, - что мне с ней делать? Хоть бы вы ей сказали! Ну чем я виноват, что Митя так написал? Он ведь и не знает, что мы подружились. Опять же - он, наверно, так думает, что будет как в Черешенках. Он с вами, и мы при вас. А про жену он, наверно, смеется. Вон в Черешенках сколько девчонок в него влюблялись. А он ни на кого и не глядел. А если не смеется... так ведь... вы его жену примете к себе, Галина Константиновна?
- А как же иначе?
- Ну вот, и я так же говорю. Тонька - она шалая. Ей толкуешь, толкуешь, а она все свое. Я ей: будем жить все вместе, как в Черешенках. А она: не нужен ты мне, живи где хочешь. Как я была одна на свете, так и останусь. Почему, спрашиваю, ты одна на свете? Потому что никому я не нужная, никто меня не любит. Был один Семен Афанасьевич, да и тот неизвестно где. Никто не любит! Уж если ее не любят, так кого любят? Такая шалая, беда!