Выбрать главу

- Вот, не хуже других, - заботливо повторяла Настя, оглядывая его со всех сторон. - Ну, давай прочти снова, ну! "Я из лесу вышел. Был сильный мороз". Ну читай!

Сеня читал как-то странно, с ударениями на самых неожиданных местах: "Хворосту!" - оглушительно выкрикивал он. - "Мимо!!" Я не могла слушать его без смеха и потому не вмешивалась. Настя была уверена, что он читает хорошо; видно, и Сеня в этом не сомневался. Он отправился в школу, готовый к всеобщему одобрению и признанию. Но в сутолоке вечера, перепутав что-то или найдя, что программа перегружена, учительница Сеню на сцену не позвала. И он весь вечер простоял за кулисами, всеми забытый. Когда вечер кончился, учительница, увидев его, спросила с удивлением:

- Что ты здесь делаешь, Винтовкин?

Ей он, к счастью, ничего не ответил, но, придя домой, завопил еще с порога:

- Черта лысого, буду я тебе учить! Ни в жизнь не буду!

Настя чуть не плакала от огорчения, а Сеня мстительно повторял: "Черта лысого! Иди себе мимо!"

- Нет, правда, - говорила мне Настя, и щеки ее пылали, - ведь это непедагогично! Что же он - учил, учил, и так хорошо выучил, и читал с выражением, а она взяла да и забыла! Разве можно так, Галина Константиновна?

Сеня всегда был груб с Настей. Но после неудачи на артистическом поприще он стал груб неслыханно, словно мстил ей за свою обиду. Только и слышалось:

- Отстань! Не буду! Ну тебя! Не лезь!

- Вызвать на совет! - бушевала Наташа. - На совет!

И Сеню бы, вызвали, но тут началась скарлатина. И вот сейчас он ходит притихший, угрюмый.

- Давай садись за уроки! - неприязненно, но твердо сказала Наташа. - Я тебе помогу.

- Я сам! - ответил Сеня.

И все мы поняли так: если не Настя, то никто.

Когда у него что-нибудь не клеилось - не давалась задача не выходил пример, он шел ко мне, но помощь ребят неизменно отвергал. Я предложила ему написать Насте, он только головой помотал. Он ни разу ничего не послал ей. Но я видела - в его сердце поселилась тревога. Когда я уходила в Ожгиху, меня провожал его настороженный взгляд. Когда я возвращалась, меня встречали ждущие, злобно-испуганные глаза. А перед сном хриплый голос с отчаянием и надеждой спрашивал:

- Не помрет?

Я вернулась к вечеру на попутной машине. Умылась, переоделась, обрызгала платье формалином и прошла в спальни. Если мне почему-либо не удавалось обойти ребят перед сном, мне казалось, что день не кончен, не полон, чего-то в нем но хватает и сама я не сделала чего-то очень важного. Часто кто-нибудь тихо придерживал меня за руку, за платье - это была безмолвная просьба: посиди со мной! Иногда, молча посидев на краю кровати, я шла дальше. Иногда слышала:

- Галина Константиновна... А что я вам скажу.

Я наклонялась, и мне шептали на ухо - про обиду ли, про ссору ли с закадычным другом...

В этот вечер Тоня, как всегда, первым делом спросила:

- Что там наши?

- У Сережи высокая температура. Настя - молодцом. Таня все плачет, никак не успокоить. Ирина Феликсовна совсем медицинская сестра - и банки ставит и уколы делает - всему научилась.

- Она - такая... - задумчиво протянула Аня Зайчикова.

- А Сенька-то! Бесчувственный. Настю увезли, а он хоть бы что, сказала Поля.

Я прошла к мальчикам и наклонилась к Жене:

- Таня без тебя очень тоскует. Но я думаю, Ирина Феликсовна успокоит ее, она там неотлучно.

Он молчал.

- Ты очень беспокоишься?

- Уж лучше бы я заболел... - ответил он сквозь зубы.

Сенина кровать была последней в ряду. Я подошла к нему. В полусвете ночника его глаза блестели. Они были широко открыты и смотрели пристально, упрямо, не мигая. Я поправила ему подушку. Когда я уже отходила от кровати, он в сотый раз спросил шепотом:

- Галина Константиновна, а от этой... скарлатины... помирают?

- Нет, почти нет. Раньше не умели лечить, а теперь умеют. И теперь...

- Но бывает, что и помирают?

- Очень редко, Сеня. Почти никогда. Спи. Он отвернулся к стенке и укрылся с головой.

* * *

Через день я ходила в Ожгиху. К вечеру, когда только-только начинало смеркаться, становилась на лыжи и шла прямиком - через реку, потом лесом. Идя тропкой, где зимой без лыж пешеходу было не пробраться, я сильно сокращала путь и мерным шагом за час доходила до Ожгихи. Больничной еды не хватало, и первые два-три раза я приносила нашим хлеба, кусок-другой сахару, кисель из сушеных ягод - он замерзал в пути и не выливался из банки, когда я его вынимала. Но Ира Феликсовна сказала, что каждый день кто-нибудь из ожгихинских приносит ей и ребятам молоко, сметану, лепешки - у нее тут много друзей. И теперь я шла налегке, без всякой поклажи.

В субботу, через неделю после того, как слегла Таня и Настя, я выбралась в Ожгиху, рано, сразу же после обеда.

Лыжи скользили легко. На солнце снег был розовый, потом лыжня свернула в сосновый лес, и стало темнее. Потом у поваленной ели она еще повернула и выбежала в поле, на яркий свет. Я легко дошла до Ожгихи. Больница стояла на самом краю села. Я сняла лыжи, поставила их у крыльца, отряхнула валенки, вынула из кармана записки ребят, рисунки для Тани и постучалась.

- А! - как-то отрывисто, не по-обычному только и сказала санитарка и, не, ответив на мое "здравствуйте", не взяв писем, толкнулась в дверь и исчезла.

Я присела на скамью и стала ждать. Счастливая легкость от солнечной дороги, от быстрого бега погасла, и мне стало тревожно. Санитарку - ее звали Даша - я уже успела узнать. Она охотно рассказывала про моих, относила письма и возвращалась с запиской от Иры Феликсовны. Что же сейчас? Почему она ахнула и исчезла?

Дверь отворилась, и на пороге показалась Даша. В руках она держала листок. Прежде чем вынести его из скарлатинозного отделения, листок окунули в формалин, с него капал буквы, написанные чернильным карандашом, расплылись.

Галина Константиновна! - прочла я. - Сережа умер. Сегодня утром. Умер, не приходя в сознание. Я тоже заболела. Это бы неважно, лишь бы он остался жив. Но он умер.

Даша постояла немного и снова ушла. Я осталась одна Я старалась вспомнить - что я знала об этом мальчике? Оцепенелая память моя плохо слушалась. Нет, помню. Вот: Серёжина мать умерла от голода. Но отец жив, он воюет. Мы привезли Сережу с вокзала, умыли, накормили и уложили спать. И он больше не встал, почти не говорил, почти не открывал глаз. Он приехал, чтобы умереть. И ничего-ничего мы не могли для него сделать.