Он помолчал и вдруг спросил, и голос его прозвучал по-другому - глухо и отрывисто:
- А где у вас госпиталь? Я хочу пройти по этой дороге от вашего дома до госпиталя. - И, стараясь смягчить смысл этих слов, добавил: - И еще объясните мне дорогу к военкомату, мне надо будет пойти туда нынче.
Если бы Семен был здесь! Тогда бы Андрей знал, что приехал к себе, в семью. Я же ему человек чужой и помочь не сумею. И, кажется, не нужна ему ничья помощь. И, кажется, пришло время, когда нужно учиться у тех, кто рос на моих глазах. Потому что, как и Зося, я не знала, что стала бы делать, окажись я на месте Андрея. И если он выдал себя с головой, так только вот этими простыми словами: "Я хочу пройти от вашего дома до госпиталя". Пройти той дорогой, какой ходила каждый день она. Увидеть то, что она видела. Угадать, о чем она думала. Вот он идет рядом со мной, мальчик, о котором я всегда слышала - он победитель в жизни, он из тех, кто не будет знать неудач! Совсем недавно смотрело на меня с фотографии его счастливое лицо. Сколько времени прошло с тех пор? Год. И вот он идет рядом со мной обманутый, потерявший всех близких. Без ноги. Но я почему-то не могу его жалеть. Какое-то другое чувство рождается во мне, когда я смотрю на этот спокойный, четкий профиль и вижу, как идет Андрей, слегка только, самую малость припадая на левую ногу.
- Значит, остаешься? - спрашиваю я.
- Сказать по совести, больше всего я хочу отсюда уехать. Куда глаза глядят. Хоть к черту. Но именно поэтому останусь. Назло себе.
Минуту мы молчим.
- И больше не будем об этом, ладно? - говорит Андрей, поворачиваясь ко мне, и протягивает руку, будто хочет скрепить рукопожатием этот уговор.
И вдруг на лице его я вижу радость, короткое сомнение. Я оборачиваюсь по улице идет Владимир Михайлович. Идет медленно, палкой осторожно проверяя дорогу, и задумчиво смотрит прямо перед собою.
Приблизившись, он здоровается со мной, потом поднимает глаза на Андрея. Секунду они глядят друг на друга. (Андрей медлит назвать себя, а Владимир Михайлович смотрит на него пристально и пытливо). Потом Владимир Михайлович говорит:
- Репин? Да, да, Андрей Репин! Я очень... я очень рад видеть вас, дорогой мой!
III
- Скорее позовите ко мне Мишу Щеглова!
Я держу в руках письмо и не могу поверить такому счастью - Мишин отец жив! Вот у меня в руках письмо, и в нем черным по белому:
"Из Бугуруслана мне сообщили, что мой сын Михаил Щеглов находится в настоящее время во вверенном Вам детдоме. Я надеюсь, что ошибки нет. Прошу сообщить отчество мальчика, имя матери и другие сведения, которые помогли бы установить... Из Вязьмы мне сообщили, что жена моя умерла в августе 41 года от тифа".
Да, да, нельзя спешить. Сначала надо все сопоставить, проверить... Когда Миша входит ко мне, я спрашиваю его самым спокойным и безразличным голосом, какой только мне дается:
- Миша, как звали твоего отца?
- А что? Сергей Васильич.
Так! Очень хорошо.
- А маму?
- Елена...
Не могу больше спрашивать, нет сил дольше тянуть. Протягиваю Мише письмо:
- Узнаешь почерк?
Он пробегает глазами письмо. И, побледнев, но ничуть не изменившись в лице, говорит:
- Да, это он писал.
- Миша, ты еще не понял, видно! Папа жив, понимаешь, оказывается, та похоронная - ошибка! Ну, понял? - Я трясу Мишу за плечи, мне хочется, чтоб скорее дошло до него счастливое известие, но он стоит предо мной по-прежнему спокойный, почти безучастный. Да что с ним? - Я сейчас напишу твоему папе. Подумай, как он обрадуется! Садись и ты, напиши. Вот бумага, вот перо.
Он отвел мою руку.
- Не буду я писать.
- Почему?!
- Галина Константиновна, не спрашивайте меня. Я ему не стану писать. Ни за что не стану. И пускай не приезжает.
- Он... он обидел тебя? Или... маму?
- Галина Константиновна, если б он воровал, если б судился... Если б он ни за что человека убил... Я б вам сказал... А этого не скажу... Хоть режьте...
Я с трудом разжала его руки: заплакав, он закрыл лицо руками и стиснул их изо всей силы. Он плакал без слез, судорожно всхлипывая и мотая головой. Я посадила его около себя, мне вдруг вспомнился Федя. Когда не стало его матери, он так же плакал - без слез, мучительным, сухим рыданием. Он плакал, когда было уже поздно что-либо переменить, исправить. Что же тут? Чем виноват отец перед Мишей, что кроется за этим "не скажу"?
Он ушел и, как я поняла, ничего не рассказал ребятам. Всем было любопытно, зачем я звала Мишу, но после первых же вопросов от него отстали. Не мог успокоиться только один человек: Тоня. Она не терпела, когда что-нибудь оставалось для нее скрытым.
- Что это Щеглов какой перевернутый вышел?
- Тоня...
- Ага, не касаться. Ну, ладно, не буду. Только вот что я думаю: Мишкин отец жену бросил, Мишкину то есть мать. И он про отца потому никогда не говорит. Я спрашивала, а он молчит, как пень лесной.
Тоня выжидательно смотрит на меня - не скажу ли я чего? Не пролью ли свет? Чутье этой шалой девчонки не перестает меня удивлять. Почему она понимает, что дело идет о Мишином отце? Она ровно ничего не знает, но ходит около, рядом, еще чуть - и она нащупает истину.
Я молчу. Тоня вздыхает. Меняет разговор, заводит речь о том о сем. Когда она уходит, я говорю вдогонку:
- Смотри, Тоня, Мишу ни о чем не спрашивай.
- Ладно уж. И почему люди такие скрытные пошли? Вот я про себя пожалуйста, что хотите могу рассказать.
Долго я думала над тем, как ответить Мишиному отцу. Кажется, ни разу в жизни мне не приходилось писать такое трудное письмо. Каково будет ему получить от меня несколько сухих строчек - и ни строчки от сына? Когда пишешь неправду, и слова-то лезут под перо какие-то неживые:
Миша Щеглов, находящийся во вверенном мне детдоме, действительно оказался Вашим сыном. Его отчество - Сергеевич, мать звали Еленой, они жили в Вязьме, где и умерла от тифа Ваша жена.
Я не объясняла, почему не пишет Миша. Что-то удерживало меня от прямого разговора с человеком, о котором его сын сказал, что он сделал что-то худшее, нежели воровство и убийство...
* * *
Сережу не все и в лицо-то запомнили - он пришел и ушел безмолвно. Но от этой безмолвной и словно бы незаметной гибели на все легла тень. Ленинградцы сбились вокруг Владимира Михайловича. У них не было сил горевать, не было сил плакать. Им не хотелось вставать по утрам, а я суеверно боялась оставлять их в постели. Владимир Михайлович подходил к каждому и с мягкой настойчивостью заставлял одеваться.