Гриша, видно, сильнее других измучен голодом, тяжелее переносил его. Он глух, равнодушен ко всему, кроме еды. Ребята отводят глаза, когда он садится за стол. Стыдясь и мучаясь, он не может сдержать себя и ест торопливо и словно бы воровато, будто страшится, что у него отнимут. Не спрашивая, ему подливают по второму и третьему разу суп, накладывают побольше каши. Ленинградцам полагается двойная порция хлеба - и трудно видеть, как Гриша сгребает свой кусок и сует в карман, чтоб немного погодя съесть где-нибудь в углу.
- Что связывает его с Зикуновым? Не могу понять, - сказала я однажды Андрею.
- А я, кажется, понимаю. Не ручаюсь. Но почти уверен, что понимаю.
Вскоре после этого разговора я поднялась наверх, в свою каморку, и застала там Андрея и Велехова. Велехов стоял, чуть подавшись вперед, вот-вот прыгнет, и голос у него был хриплый, злой:
- ...а я ему кто - батька? Мамка? Или, может, нянька.
- Уж не знаю, кем ты ему там приходишься, - сухо ответил Андрей. - А все же пускай Зикунов оставит Лебедева покое. Иди.
Велехов круто повернулся и, не поглядев на меня, вышел.
- Что случилось? - спросила я Андрея.
- Не сердитесь, Галина Константиновна, что я стал говорить с ним, не сказав вам. Я хотел увериться.
- И что же?
- Все очень просто. Зикунов подкармливает Лебедева и обирает его.
- Нет?! Вот бы никогда... никогда бы в голову не пришло.
- И не должно это приходить вам в голову. Я - другое дело. Я на своем веку всякого повидал, да и сам был хорош.
Когда ребята собрались к ужину, в столовую вошел Андрей.
- Тёма, - спросил он, - где твой кавказский пояс? Тёма встал, но ничего не ответил.
- Гриша Лебедев, помнишь, ты показывал мамин серебряный карандашик? Где он у тебя?
Гриша тоже встал и тоже, как Сараджев, не ответил.
- Зикунов, - сказал Андрей, - поди и принеси все, что ты выменял у ленинградцев на хлеб и на сахар.
Кто-то из девочек охнул, потом все замерло. Зикунов молча поднялся и пошел к двери. В столовой стояла гробовая тишина, и мы слышали, как Зикунов поднимался по лестнице, как протяжно заскрипела дверь спальни. Шли долгие минуты. И снова послышались медленные, опасливые шаги - он спускался по лестнице. Со ступеньки на ступеньку, со ступеньки на ступеньку...
Он вошел в столовую. Я не могла отвести глаз от его лица. Оно было такое же, как всегда, - тусклое, бесцветное, и ни стыда на нем, ни злобы только обычная замкнутость и покорность. Он подошел к Андрею и протянул ему потертый узкий поясок с серебряными бляшками.
- Не мне. Ему отдай, - сказал Андрей.
Зикунов шагнул было к Тёме.
- Погоди, а Гришин карандаш? - напомнил Андрей.
Зикунов разжал левую руку. Карандаш был стиснут в потном кулаке.
- Ну, а все остальное где?
Зикунов низко опустил голову. Постоял. И как был, держа в руке карандаш и кавказский поясок, снова двинулся к двери. И снова мы слушали его шаги. На этот раз он поднимался по лестнице еще тише, еще медленней и в спальне пробыл еще дольше. Наверно, он хотел бы вовсе не возвращаться. Но вернуться пришлось.
Теперь в руках у него был еще и узелок. Он протянул узелок мне. Я отвернулась. Я не в силах была притронуться к этой подлой добыче. Ох, глаза бы мои не глядели! Как его полюбишь, такого?
Зикунов вздохнул и подал узелок, пояс и карандаш Андрею. Все в той же гнетущей тишине Андрей развязал белый в черную горошину платок.
Чего только не было в этом узелке! Порыжелый кожаный кошелек... чернильница-непроливайка... застиранный кружевной воротничок... вышитая салфеточка... шерстяные носки... варежки... вырезанный из дерева конь величиной с мизинец... наперсток... Много ли можно было взять с собой в далекий, неведомый путь через Ладогу? И все-таки каждый унес из дому памятное, любимое или случайное - но из дома, из дом: мамино... бабушкино... свое... домашнее, с чем не под силу было расстаться. И вот - у нас, в нашем доме, - все это отдано за кусок сахару, за ломоть хлеба.
- Пояс уже не мой... он Зикунова! - вдруг крикнул Тёма. - Я сам ему отдал, меня никто не заставлял. Он мне хлеб, я ему - пояс. Я не хочу, не надо! - Тёма протянул руку ладонью вперед, словно защищаясь, словно желая оттолкнуть опасность или искушение. Смятенное лицо его подергивалось, губы дрожали.
Андрей протянул Зикунову пояс, тот безмолвно положил его перед Сараджевым. Потом вернулся к Андрею, взял у него из рук наперсток, подумал мгновение и отнес Кире Зерновой, девочке ростом с нашу Таню, хоть и было ей уже одиннадцать. Кира взяла наперсток, подставив сложенные ладони чашкой, точно под струю воды, и по щекам ее побежали слезы.
Андрей стоял в углу подле стола, лицо у него было непроницаемое. Ближе всех к нему сидела Тоня, сгорбившись, крепко сжав губы, и порой исподлобья взглядывала на Зикунова. А Зикунов так и ходил от ребят к Андрею, от Андрея к ребятам. Серебряный карандаш, кошелек, непроливайка и варежки принадлежали Грише. Четырежды подходил Зикунов к Андрею - порознь за кошельком, чернильницей, карандашом и варежками - и четырежды возвращался к Лебедеву.
Когда все было отдано, Андрей стряхнул платок, свернул его вчетверо и отдал Зикунову:
- Садись. Ужинай.
Зикунов взял платок, сунул в карман и пошел на свое место - между Велеховым и Борщиком. И ребята наконец принялись за простывшую кашу.
Я села напротив Наташи. Она взяла свою горбушку и уже хотела откусить, но что-то задумалась. И вдруг встала, подошла к Зикунову и положила перед ним нетронутую горбушку.
- Это тебе за Тёму, - сказала она и вернулась на своё место.
Мгновение тишины. Вскочил Шура, бросился к Зикунову:
- За Лебедева!
И положил да стол два куска сахару.
- За Киру, - сказал Женя, кладя перед Зикуновым свою порцию.
Так ребята перебрали всех ленинградцев. Они подходили к Зикунову по очереди, без суеты и толкотни. Каждый клал свой ломоть спокойно, бережно. Только Тоня почти швырнула Зикунову в лицо свой кусок и с криком:
- Подлец же ты! Еще и хлеба ему! - вылетела из столовой.
Справа Велехов усмехался краем губ. Слева Борщик смущенно, как будто исподтишка, пододвинул Зикунову кусок сахару, поколебался долю секунды, багрово покраснел и пододвинул второй кусок.