- Хочу к ма-аме! - надрывно кричала Соня.
Что я им говорила? Все, что приходило в голову! Что обещала? Все на свете! Я переходила от кровати к кровати, утирала слезы, целовала мокрые щеки, не переставая говорить, обещать, рассказывая все сказки разом. Я обещала, что мы пойдем в лес и увидим зайца, белку, медвежонка, обещала покатать их на санках.... Я бы живого слона им посулила, лишь бы унять сейчас этот горький многоголосый плач.
- И меня покатаешь? - всхлипывая, спросил Юра.
- Всех покатаю! А сейчас все будут лежать тихо и спать... спать... спать...
- Сядь ко мне!
- Нет, ко мне!
- Я сяду вот здесь и всем спою песню... Только надо спать... Тихо... Спать!
Я села на низкую скамеечку у дверей и запела. Пела долго, тихо, на одной ноте, боясь встать и спугнуть наступившую понемногу тишину.
Когда я вышла, в соседней комнате сидела на подоконнике Ира. Она была бледна, губы сжаты.
- Я хотела помочь вам, да потом решила - не надо. Много народу хуже... - промолвила она. Потом подала мне листок: - Это я нашла в кармане у Катеньки.
Я встала под лампой и прочла:
Я знаю, будет мир опять
И радость непременно будет.
Научатся спокойно спать
Все это видевшие люди.
Мы тоже были в их числе
И я скажу тебе наверно,
Когда ты станешь повзрослей,
Что значит тьма ночей пещерных.
Что значит в неурочный час
Проснуться в грохоте и вое,
Когда надвинется, рыча,
Свирепое и неживое,
И в приступе такой тоски,
Что за полвека не осилишь,
Еще не вытянув руке,
Коснуться чудищ и страшилищ:
Опять, опять ревут гудки,
Опять зенитки всполошились.
И в этот допотопный мрак
Под звон и вопли стекол ломких
Сбежать, закутав кое-как
Навзрыд кричащего ребенка.
Все, как на грех, перемешать,
И к волку приплести сороку,
И этот вздор, едва дыша,
Шептать в заплаканную щеку.
Но в дорассветной тишине
Между раскатами орудий
На миг приходит к нам во сне
Все то, что непременно будет:
Над нашим городом опять
Рубиновые звезды светят,
И привыкают мирно спать
Сиреной пуганные дети.
Я подняла глаза на Иру Феликсовну и повторила:
Все, как на грех, перемешать,
И к волку приплести сороку...
- Я потому и вспомнила. Я нашла этот листок, когда раздевала ее перед мытьем. Но тогда недосуг было показывать. Я спрятала и забыла. А теперь стояла, слушала, и вот...
* * *
- А справлюсь? - спросила Валентина Степановна и тотчас сама ответила: - А конечно, справлюсь. Ну что ж, добивайтесь... Я работы не боюсь.
Это было верно. Весной ее мобилизовали на посевную, летом - на сенокос, осенью - на уборку урожая. Она делала всю работу по дому и никогда не жаловалась на усталость. Была добра и терпелива. Любила детей. Она бывала грустна в те дни, что для другой женщины были бы самыми счастливыми: плакала, когда приходили письма с фронта, Они были недобрыми, эти письма. А может, они были самые обыкновенные, да только не такие, каких ей хотелось.
- А та... Лариса... получает? Не знаете, Галина Константиновна?
- Не знаю, - говорила я, и говорила неправду.
Вот и поэтому еще надо было ей начать работать. Не от случая к случаю, не от посевной до уборочной, не от сенокоса до лесозаготовок, а постоянно, да не просто, а чтоб работа заполняла душу.
Я стала добиваться - и добилась. Татьяна Сергеевна перевелась в ближний леспромхоз счетоводом. А Валентине Степановне мы передали малышей. Для нее не было ни сопливых, ни грязных, ни надоедливых, и она быстро освоилась с работой. И в первый же день с ней увязалась Вера.
Вера любила малышей - Антошу, Юлю. Но старшие - Лена и Егор - стесняли ее; они слишком много знали о ней, о том, что случилось в ее семье. И потом, самолюбивая, она не желала быть третьей в этой крепкой дружбе. Она хотела быть очень-очень нужной кому-то, незаменимой, единственной. Эта девочка знала, что в мыслях и в сердце матери она давно уже занимает не первое место. А здесь она сразу же стала и нужна и любима.
В нашем доме у каждого старшего был свой корешок. Но у нас никогда не было таких маленьких. И, однако, ребята сразу свыклись с необычным нашим пополнением. Дежурство у малышей никто не считал обузой. И каждый на свой лад придумывал, что бы сделать для маленького.
- Помню, - сказал Владимир Михайлович, - был канун моего рождения. Мне исполнялось семь лет. Моя матушка сказала, что с сегодняшнего вечера я должен молиться уже не о младенце Владимире, а об отроке Владимире. С какой гордостью я повторял свое новое звание! Мне кажется, возраст у детей то же, что, бывало, у чиновников чин... Дружба со старшим - это повышение в чине. Дружба с младшим - это сознание своего великодушия.
Не знаю, может быть, и так. Но было тут и другое: глубокая душевная потребность - заботиться, оберегать. Наши новенькие были как слепые котята, они не знали даже меры своей беды. Они были обречены расти даже без воспоминания о матери, потому что уже сейчас их память удерживала только неясные, бесплотные, как тень, случайные обрывки:
- А меня мама молоком поила.
- А мне мама песню пела.
Мои удивлялись: такие маленькие, а все разные, непохожие, у каждого свой характер. Юра энергичен, деловит. Котя - тихий, застенчивый. Тоня ревниво следит, чтоб его, упаси бог, никто не обидел.
- Он смирный, смирных всегда забивают. Погодите, я его обучу, он у меня такой бойкий станет - бойчее всех!
Все с первых дней полюбили Павлика. У этого малыша было худенькое личико и веселые глаза. Просыпался он раньше других, но не шумел. Он долго лежал в кровати и о чем-то раздумывал. Потом, словно стряхнув с себя задумчивость, начинал одеваться, никому не позволяя себе помочь.
- Сам, - говорил он, натягивая чулки.
Он обладал чувством юмора и любил пошутить. Подойдет к кому-нибудь и скажет неожиданно: "Потолок упал". При этом он глядел хитро и огорчался, если в ответ на такую остроумную шутку не догадывались рассмеяться. Когда Вера, учившая его выговаривать "р", просила: "Скажи "ремень", он улыбался и отвечал: "Поясок". Он был очень доброжелательный, никого никогда не обижал, не сердился, если кто отбирал у него игрушку. Отбирала обычно Соня. Едва проснувшись и садясь на кровати, она говорила:
- Одеть... обуть...