Выбрать главу

– Жалость – это хорошо, – ответила я сухо, – хотя Горький считал, что жалость унижает человека.

И что это я ему нотацию читаю? Ближе к стеклу!

– Горький плохо знал женщин, – сказал он, стряхивая пепел левой рукой. – Женщина любит, когда ее жалеют. Это, между прочим, подчеркивал Толстой.

– А я не женщина, я директор детского дома. И я пришла…

– Да, да, – ответил он. – Я понимаю, вы пришли по делу.

– Наши мастерские, – начала я объяснять, – чрезвычайно нуждаются в том…

– Что же вы стоите? – сказал он. – Садитесь.

Ближе к стеклу! – твердо решила я.

– Наши мастерские… – услышала я свой деревянный голос.

– Есть в лицах людей, – продолжал он, – что-то почти летящее… Не знаю, ясно ли я говорю?

– Мы нуждаемся в стекле, потому что…

– Чисто женская манера по десять раз повторять одно то же, – произнес он. – Ведь я уже сказал на том совещании, где ваш детдом хотели выселять, – стекло дам. Дам стекло ясно?.. Так вот, я люблю лица, которые о себе ничего не знают. Самозабвенные лица. Есть такие, сразу видно, думают: сейчас я улыбнусь, мне идет, когда я улыбаюсь. Или: надо быть сдержанным, сейчас я изображу на лице, что я сдержанный или там волевой. Надо прямо сказать: в вас этого нет. Вот что я ценю. И в женщине, и вообще в человеке.

– Стекла мне надо довольно много, – сказала я. – На три окна, а хорошо бы и про запас. Стекло-то бьется, ведь дети…

– Да, да, – ответил он, – я люблю, знаете, эту простоту в людях, когда…

И вдруг я поняла, что он даст мне стекло. В самом деле даст. Сколько я попрошу, столько и даст.

– Лучше бы на пять окон, – сказала я.

– Идет! – легко согласился Федотов.

Нет, этого не может быть! На пять окон!

Впервые за много месяцев я почувствовала свое могущество. В этот редкий час я могла застеклить целый дом в два, нет, в три этажа! Я могла…

– Я сразу понял, что вы с Украины. Говорок такой. Наш, особый.

– А вы тоже?

– А как же! Киевлянин. С Подола!

Он протянул мне бумажку с крупной размашистой подписью. Я схватила ее, поспешно сложила вчетверо и спрятала в сумочку.

– Где получать? У вас на складе? Или где?

– На складе. А говорите вы неграмотно: три окна, пять окон. Окно окну рознь. Хорошо, я проходил по Незаметной, знаю ваши окна, рассчитал. А в Киеве я люблю каштаны. И Владимирскую горку. Вы гуляли когда-нибудь по Владимирской горке? Нет, вы сидели там на лавочке? И глядели – Днепр? Тишина какая, а? Покой, а?

– Спасибо вам большое за стекло! – сказала я.

– Да ну вас, – ответил он.

И мы оба засмеялись.

– Заходите, если что. Поможем. Народ у нас отзывчивый.

О, я зайду! Я люблю, когда дают стекло на пять окон. Когда я вышла из заводоуправления, мне почему-то захотелось обернуться. И я обернулась и посмотрела наверх. Он стоял у окна.

Большой души человек, подумала я. Не надо врать себе, нехорошо. Я думаю сейчас про другое. Я думаю про то, что, оказывается, бывают случаи, когда я могу быть даже сильнее Семена. Он, наверно, не получил бы сегодня стекла на пять окон. Я шла, и под моими валенками весело скрипел снег.

– А все-таки он тогда прошел без очереди, и это нехорошо! – сказала я снегу и бодро зашагала домой, прижимая к себе сумочку, в которой лежало разрешение на стекло. Этой бумажки никто у меня не отнимет. Она моя. Мое стекло. Стекло для нашего дома. Да здравствует легкость! Да здравствует изящество! – подумала я, глядя на задранные носки своих валенок.

II

Весна пришла прекрасная, дружная. Трава лезла отовсюду, пробивалась между булыжниками на мостовой, на каждом пятачке земли. В такие яркие, солнечные дни нестерпимо думать о смерти. И еще острее тоска о тех, кто далеко. И еще, явственней видно, как исхудали ребята, какие у них истощенные лица.

В лес мы вышли на рассвете. Небо еще не набрало голубизны, оно было почти бесцветное. День обещал быть пасмурным, иногда вдруг начинал накрапывать редкий теплый дождь – и так же внезапно переставал. Впереди, на телеге, со Ступкой уехали топоры, пилы, хлеб и картошка. У каждого была своя небольшая поклажа – одеяло, постельное белье. Мы шли по длинной-предлинной Закатной улице, а по обе стороны дороги стояли спящие дома. Изредка кричал петух, на крыльцо маленького домика с голубыми ставнями вышла кошка и зевала, потягивалась спросонок. Мы дошли до подножия горы, до речки Быстрой, перебрались по деревянному шаткому мосточку на тот берег, поднялись по тропинке в гору и остановились. Под нами, насколько хватал глаз, простирался лес – свежая весенняя листва и темная, хмуроватая хвоя. Мы стояли молча и глядели, и ни у кого не хватало духу нарушить тишину. И вдруг щедро и ослепительно брызнули солнечные лучи. Все громко заговорили, перебивая друг друга, послышался смех. Казалось, кто-то разрешил нас от молчания.

– Ах-ах! – восклицала Аня Зайчикова, не зная, на что смотреть, что сказать. – Галина Константиновна! – кричала она, словно призывая меня в свидетельницы этого великолепия. Лес засверкал на солнце, солнечные блики плясали на листве и стволах.

Неужели где-то гремят орудия, умирают люди, неужели на земле война? Никакая радость не возможна была без мысли о том, что сейчас там, за тысячи километров отсюда, и радость эта пополам с горечью теснили сердце.

Нам было идти пятнадцать километров. Первые десять мы прошли легко, потом началось болото, стало труднее. Потом поднялся ветер, зарядил дождь, ребята примолкли, стало холодно и неуютно. Мы разулись и уныло шлепали босыми ногами.

– Ах-ах! – раздалось около меня тихое, грустное восклицание.

Я оглянулась и встретилась взглядом с Аней Зайчиковой, она тотчас улыбнулась в ответ.

– Летом здесь будет хорошо! – говорю я.

– А сейчас разве плохо? – с готовностью откликается она.

– Летом ягод будет полно, земляники, малины.

– У малинника можно запросто с медведем встретиться они сладкое любят.

– Я про медведя читал раз, – говорит Шура Дмитриев, стараясь перекричать шум дождя. – Один человек наткнулся около малинника на медведицу с медвежатами. Что делать? Сейчас кинется!

– И зачем врать? Медведь сам на людей никогда не кидается! – кричит Тоня. – Даже раненый!

– Так то медведь, – миролюбиво отвечает Шура, – а это медведица, да еще с медвежатами! Она знаешь какая! И вот медвежата увидели человека – и к нему, давай играть. Ну, прямо щенята. Медведица как подлетит, как рявкнет, а ударить все-таки боится, еще своих же детей зашибешь. Он стоит не шелохнется, а медвежата ему руки лижут, а язык у них как наждак. Рукам больно, а оттолкнуть боится, медведица разом прикончит. Он стоит, молчит. Терпит. И что вы думаете? Спустили ему медвежата кожу с рук, стянули, как перчатки. И убежали, мать их увела. А если б закричал он или побежал – был бы ему конец. Вот какой волевой был!

Господи, думаю я, это, конечно, он очень вовремя рассказал. А ну как они все простудятся, заболеют среди этой сырости, где их тут лечить, как лечить?

– Одеяла подмокли, вот жалость-то…

– Ничего, костер сейчас разведем и обсохнем, – не унывает Шура.

– Костер под дождем? – фыркает Тоня.

Лиза идет рядом со мной и молчит. Водяные струи бегут по ее лицу, она их словно не замечает, неотрывно смотрит перед собой серо-зелеными глазами и о чем-то думает. И вдруг из-за стволов показывается Ступка – пришли!

– Давайте сюда! – кричит он. – Одеяла сюда, под навес, вот сюда вешай, на перекладину, а сами валяйте к костру.

Костер горит назло дождю и, кажется, побеждает его: дождь понемногу утихает, смолкает его однообразный шум, и в лесу становится светлее.

Мы обсушились, поели. Дождь свою работу кончил, пора было нам начинать свою. Ступка показал подрубку, которую сделал на нескольких деревьях, и тут же ловко выбил ее обухом топора.