Нельзя человеку жить без леса, без деревьев. Вот куда надо приходить за счастьем. Даже сейчас, перед рассветом, когда вокруг серо, и сизо, и сумрачно, и все очертания расплываются в предутренней мгле, даже сейчас ничего нет лучше леса.
А когда брызнули первые лучи и я хотела было пойти навстречу нашим, из-за деревьев показался Костя Лопатин, тотчас же на тропинку вышли Настя с Сеней Винтовкиным, а там еще и еще ребята. И каждое лицо отвечало мне улыбкой.
Мы завтракали прямо на траве. Каша уже дымилась в мисках, чай был налит, около каждого прибора лежало по ломтю хлеба. От ребят пахло лесом, смолой, лица разрумянились. С едой покончили в мгновение ока и тут же легли, сваленные сном и усталостью, чтоб к полудню снова встать и пойти с ведрами собирать живицу. В ведра из стаканчиков сливали густую желтую прозрачную смолу – живой сок дерева. Ох, сюда бы Лену, Егора, Антона! Им бы напиться этого целебного воздуха, послушать птиц, поесть вволю земляники.
Женя и Костя точили стамески. Лепко запрягал мне Милку.
– Велехову привет передавайте! – сказал он, обернувшись.
– Что, уже соскучился?
– Да как вам сказать?.. В общем, передайте, ладно?
Он поставил на телегу четыре решета с ягодами – два для нашего дома, два в госпиталь.
– А вот мы с Наташей набрали для Тосика, – сказала Настя, надежно пристраивая в сене лукошко с земляникой.
Милка шла не быстро, но охотно. Была она тоща, ребра так и торчали, но нынче она выглядела веселее, чем всегда: и отдохнула, и поела всласть густой, сочной травы. За каждым поворотом меня ждал новый подарок – то дружная компания невысоких елок, то сквозные осины, то березовая роща и вперемежку сосна, сосна – медно-рыжая, крепкая, высокая, задравшая голову под самые облака.
Я не заметила, как мы въехали в город. У госпиталя остановила Милку, сошла с телеги и постучала в двери кухни. Ко мне вышел сам главный повар – он знал и меня и ребят, он не пропускал ни одного нашего концерта. У него было совсем не поварское лицо – сухощавое, длинное, на носу очки; в белом халате и белой шапочке его можно было принять за врача.
– Ну! – воскликнул он. – Даже спасибо не говорю! Никакое спасибо не выразит!
Но вдогонку он все-таки кричал:
– Спасибо! Передайте ребятам, ценим от души!
На углу Незаметной улицы в телегу прыгнул Велехов. Он мягко взял у меня из рук вожжи и сказал:
– Давно вас тут поджидаю.
– А что такое?
– В детдоме Соколов. Секретарь райкома.
– Ну и что же?
– Да так… Когда начальство, надо подготовиться. Мало ли…
– Эх, Велехов, Велехов… Ну, как ты думаешь, что мне скрывать от начальства?
– Да хоть меня. Зачем такую чучелу выставлять?
– Ладно уж, каков есть. Кстати, тебе Лепко привет передает.
– Помнит, значит. А вы нас нарочно разделяете? Он там, я здесь?
– Нарочно.
– Так я и знал. А зачем, интересно? Что вы этим мечтаете достигнуть?
Отвечать было недосуг, да и не нашлась я сразу, а Милка уже стала у нашего забора.
Соколов, окруженный ребятами, сидел за столом, склонившись над черешенским альбомом с фотографиями.
– А это Митя Королев! – услышала я Тонин голос. – Правда, хороший?
– Правда! – Соколов поднял голову и встал.
Поздоровавшись, я заглянула в раскрытый альбом. Первая карточка, которая бросилась мне в глаза, – Митя, обнявший за плечи Шуру: их сняли вскоре после Митиного возвращения из Одесской больницы.
– А вот Анюта, самая наша красивая девочка! Правда, красивая? – спрашивала Тоня.
– Правда! – послушно согласился Соколов.
– А это ее сестра Наташа, она сейчас в лесу на подсочке. Тоже красивая, правда?
– Я вижу, вы все тут красивые и хорошие! – заметил Соколов.
Велехов поставил на стол землянику – ее встретили дружным воплем восторга. Тотчас появились миски.
Тоня, вооружившись ложкой, быстро и ловко разделила ягоды между всеми. Соколову она положила не три, а четыре ложки. Он было остановил ее руку, но она строго сказала:
– Вы гость. Гостю всегда больше!
Я взяла альбом и стала листать его. Вася Коломыта – танкист. Ваня Горошко – костюмер в кукольном театре, а театр разъезжает по фронтам… Мефодий Шупик – в пехоте, на Юго-Западном… Искра – сапер… Федя Крещук, Лира, Катаев – их первая карточка после поступления в летное училище: лихие, с пилотками набекрень, белозубые, яркоглазые Ну, как не сказать: «Правда, хорошие? Правда, красивые?»
– Я вижу, вам тоже все здесь кажутся и красивыми а хорошими, – промолвил Соколов улыбаясь.
Вспомнив любимую присказку Семена, говорю:
– Так ведь известно, ворона говорит вороненку – мой беленький, а ежиха ежонку – мой гладенький.
– И нет! – кричит Тоня.
– И да! – говорит Соколов, не растерявшись. – Ты же сама мне тут всех расписала – одни красавцы и герои.
– Зачем вы так? – с негодованием спрашивает Тоня. – Я про себя ничего не скажу – некрасивая и есть некрасивая. (И совсем она о себе так не думает!) А я вам Анюту показываю, Наташу, я вам показываю Митю, Васю Коломыту. Когда я пришла в Черешенки, он уж там не жил, но я его видала – красавец! Глаза вот такие, волосы кудрявые, сам высокий. И про кого ни спросите – каждый на фронте! Что?
– Да ничего! – Соколов разводит руками. – Забила ты меня, мне и крыть нечем. – И поворачивается ко мне: – А я тут одному вашему вороненку путевку в лагерь припас, девочке вашей.
– Которой?
– А сколько их у вас?
– Тридцать семь.
У Соколова в глазах недоумение. Вдруг все начинают смеяться.
– Это Лене, Леночке вашей путевка! Ой, тридцать семь! – Тоня изнемогает от хохота.
– Не хмурьтесь, посмейтесь с нами, – говорит Соколов. – Путевка вашей дочке, Лене Карабановой. Зайдите завтра в райсовет и возьмите.
– А у вас есть дочки? Или сыновья? – спрашивает Тоня.
– Дочка и сын. Они были под Псковом, когда началась война. Одни, без меня. Я был тогда в командировке на Дальнем Востоке. Они не успели выехать – и я не знаю, что с ними. Где они, живы ли…
– Ой, не сердитесь, что я спросила!
– Ну, что ты, девочка…
Я даже вздрогнула от того, как были сказаны эти слова. Я уже успела привыкнуть к его неофициальному разговору, но это было сказано так по-домашнему, как если бы он погладил Тоню по щеке.
Мы вышли вместе. Очень хотелось спросить, где его жена, но почему-то я не смела. И снова он удивил меня, будто услышав мои мысли. Он сказал:
– Ребята мои оставались с бабушкой, с моей матерью. А жена была в Крыму. Лечилась там. И тоже никаких известий. Никаких.
…Я шла домой и думала:
Вот я приду сейчас, меня ждут ребята. А он идет в пустой дом, его ждут темные окна. Его неизвестность еще страшнее моей, она почти не обещает надежды. А у меня есть, есть еще надежда. И дети. Скорей бы увидеть их. И когда я повернула за угол и впереди засветилось наше теплое желтое окно, я почти побежала к дому.
– Не поеду я в лагерь! – сказала Лена, когда я на другой день принесла путевку.
Мне хотелось обрадовать ее, и заранее я ничего не сказала. И вот сейчас она стоит передо мной, лицо у нее сердитое, черные глаза смотрят упрямо.
– Не поеду.
– Но почему?
– Не хочу. Не хочу без вас.
Я сказала все, что положено говорить в таких случаях: война, трудно, там она отдохнет, окрепнет, чтоб потом еще лучше помогать всем нам. Она терпеливо слушала. Потом сказала очень мягко:
– Я поеду, а Егор с больными ногами тут останется?
– Егору нужен не лагерь, санаторий. Если б можно было выбирать, поехал бы он.
– Ну хорошо. Все равно я не поеду. Вам тут без меня не справиться. Симоновна едва ходит, Егор совсем не ходит, а Антон бегает за троих, и Симоновне за ним не угнаться. Мама, ну что ты говоришь, как я поеду? Да я и не хочу совсем. Если б хотела! Так ведь я не хочу!
С любым из наших ребят было бы просто: скажу я, постановит совет дома – и любой поедет. А тут я почему-то чувствовала, что не могу приказать. И что спорить незачем. Может быть, это – упрямство, которое я так хорошо знаю в Семене, и тут всякий спор безнадежен? Но Лена прежде никогда не упрямилась. Она всегда была очень мягкая, податливая. И вот незаметно для меня родилось что-то новое. Как оно возникло, когда? Я прихожу домой с ворохом забот. Прихожу и так часто застаю детей спящими. А они растут. И я замечаю это, только натыкаясь на что-нибудь непривычное – вот как сейчас.