– А если я велю?
– Ты не велишь! – В голосе Лены и просьба и уверенность.
Нам удалось воспользоваться путевкой по-своему. Совет дома решил, что поедет Тося Борщик. Он был очень доволен.
– Ребята говорят, там белый хлеб дают и бывает, что котлеты, – сообщил он мне доверительно.
– Ну, а ваших всю тройку – в лес, на подсочку, – сказал Ступка тоном, не терпящим возражения.
– И Антона на подсочку?
– И Антона! Будет там в паре с Таней. Худо ли?
Было 26 августа, день рождения Семена. Год и месяц миновал с тех пор, как он ушел на фронт. Триста девяносто пять дней, девять с половиной тысяч часов. Мне очень хотелось сразу после обеда пойти к ребятам в лес – путь не близкий, но ничто не давало мне столько сил и покоя, сколько эта одинокая дорога в лесу. Два тихих часа я шла, думая, вспоминая или не думая ни о чем. Идешь, не глядя, привычной дорогой. Уже знаешь: вон за тем поворотом ждет березовый пенек, издали похожий на белую собачонку. Вон за теми соснами вдруг покажутся растущие из одного корня две березы, знаешь это, но всякий раз заново им радуешься. Шла ли я в сумерки или ранним утром, в пасмурный день, при солнце или после дождя – все было радостно и ново.
День стоял сухой, знойный, я с утра полола вместе с ребятами, но усталости не было. Я уже видела свою лесную тропу, уже мысленно шла по ней. И я знала – сегодня Семен непременно думает о нас, вспоминает, в каком бы жарком бою он ни был.
Это был Сенин день, и не хотелось мне думать ни о чем грустном. Хотелось только вспоминать. Вот мы встретились в первый раз. В общежитие педтехникума, где я училась, пришли рабфаковцы и среди них – огромный, как мне тогда показалось, парень, по виду цыган. Я запомнила глаза и зубы – они так и сверкали. Весь вечер, мешая русскую речь с украинской, он рассказывал всякие смешные истории. И о ком бы ни шла речь – о попе ли, о разбойнике, всех показывал в лицах, если приходилось, и собакой лаял, и кошкой мяукал, и медведем ревел.
А потом был день, когда он впервые пригласил меня в кино. «Галочка, – сказал он, – пойдем сегодня в кино, идет картина, там такой хороший американский пацан, Джекки Куган».
И мы пошли, и с экрана смотрел на нас грустный, глазастый мальчик – это был Оливер Твист. Мне было шестнадцать, Сене двадцать один, но я сидела смирно и помнила, что я в кино, а он рвался на экран: «Взять за шкирку этого Сайкса», «Надавать по морде этому Феджину». Потом мы вышли из кино и я ничего не сказала, когда он взял меня под руку. А пойти с человеком под руку – это по моим тогдашним понятиям означало то же самое, что признаться: «Я люблю тебя…»
А потом Сеня читал мне стихи про любовь, но каждый раз говорил: «Только ты, пожалуйста, ничего не думай», и я честно не думала, хоть, по правде сказать, мне очень хотелось думать…
А потом мы назначили друг другу свидание, мы должны были встретиться в городском саду на крайней скамейке. Я пришла ровно в девять. Его не было. Я вспомнила все, что должна делать в таких случаях уважающая себя девушка, – уйти, никогда больше не приходить, раззнакомиться, при встрече показать свое вечное, непоколебимое презрение. Но я не могла уйти. Я почему-то была уверена: с ним что-нибудь случилось. Может быть, он заболел? Может быть, на пути сюда он, вступаясь за кого-нибудь, ввязался в драку? Я уже знала – это могло случиться. И я не уходила еще полчаса, еще час! Когда я встала, чтобы наконец уйти, он показался на дорожке сада, он не шел, бежал. Он не стал сочинять, будто его задержали какие-нибудь важные обстоятельства, он честно признался, что проспал:
– Всю ночь занимался, весь день занимался, к вечеру стало клонить ко сну, думаю, прилягу на минуту. Проснулся – смотрю, боже ж ты мой! Думаю, ушла давно, глядеть не станет. Смотрю, ты здесь. Я теперь тебя еще больше люблю, если хочешь знать!
Я очень, очень хотела это знать!
А вот мы идем по Киеву поздней, но теплой осенью. Каштаны уже давно облетели. И вдруг мы останавливаемся и смотрим, не веря глазам: на высоком кряжистом каштане расцвел белый нежный цветок.
«Ах, молодец!» – сказал Сеня. И часто, часто я вспоминала потом эти нежные лепестки на голой, облетевшей ветке среди других таких же голых ветвей, вспоминала цветок, который расцвел, ничего не желая знать о близкой зиме.
…Очнувшись, точно меня толкнули, я вижу, что в лесу совсем стемнело. Днем такой дружелюбный и веселый, он теперь угрюм и холоден.
Но вот наконец впереди голоса и треск костра, и отсветы огня меж стволами сосен. Первая, кого я увидела, была Лена. На коленях у нее сидел Тосик, прижавшись щекой к ее плечу, и не спускал глаз с огня. Вот он протянул руку, пошевелил пальцами, словно хотел поймать искры. Вот приложил руку к глазам и смотрит на пляшущее пламя, и мне даже издали видно, как розовеют, просвечивая, его пальцы.
Ребята тесно сидели вокруг костра. Шура подбрасывал ветки в огонь, и огонь горел жарко и весело. Темнота вокруг казалась еще гуще.
– А сегодня-то, – вдруг сказала Тоня, – рождение Семена Афанасьевича… Давайте споем его любимую.
– У него сколько любимых было, – откликнулась Лена.
– А самая-самая любимая, – сказал Шура, – вот какая:
У меня слезы закипали в груди, но я не хотела плакать в Сенин день. Нет, нет, не может быть, не может быть, чтобы… И, не дожидаясь, когда кончится песня, я шагнула из тьмы к огню, к детям.
Осень пришла дождливая, холодная, и картошку свою мы собирали чуть не по колено в грязи. Но хуже было другое: мы собрали не больше того, что посадили.
И все-таки в будущее мы смотрели смелее: мы насушили несметное количество грибов, ягод, у нас был запас черемуховой муки. И еще одно, может быть, самое важное: мы уже не чувствовали себя в Заозерске приезжими. Теперь это был наш город, наши дома, улицы, а если непорядок – то наш непорядок. Чувство это пришло само собой, постепенно и незаметно, но если бы не Ира Феликсовна, оно не стало бы таким прочным. А прочным оно становилось потому, что она учила ребят помнить: не только нам должны, но и мы должны.
«Фронту нужно молоко, мясо, кожевенное сырье, – писала заозерская газета „Рассвет“. – Скоро снег покроет пастбища. Хватит ли кормов на стойловый период? Нужно силосовать отаву, капустный лист. Для овец заготовить веточный корм, для свиней – желуди». Вместе со старшими ребятами Ира Феликсовна поехала в колхоз «Десять лет Октября». Те, что поменьше и послабее, собирали с полей солому, остальные рыли силосные ямы.
– И чего мы всюду суемся? – сказал однажды Велехов. – Что нам, больше всех надо?
– Я уж тому радуюсь, что ты говоришь «мы», – ответила я.
– А это я, между прочим, зря говорю. Я-то не суюсь, только на вас на всех гляжу и удивляюсь. Мне-то ни до кого дела нет. Я сам по себе.
Он умолк, дожидаясь ответа и глядя на меня зорким ястребиным глазом.
– Я знаю, что вы скажете, – произнес он вдруг. – Вы скажете «коллектив»! Самое главное – коллектив! Наслушался я этого слова, даже тошно! Коллектив – он из разных людей, а как станет трудно, все кинутся спасать свою шкуру и наплюют на этот ваш коллектив.
– Опомнись! Что ты такое говоришь? И в какой час! Война, люди каждый день жертвуют жизнью – ради чего?
– Опять же – для себя! Один хочет орденов, желает прославиться, чтобы про него в газету написали. Другой боится, что кокнут, если не пойдет воевать, а можно было б – не пошел бы. Что вы мне сказки рассказываете, Галина Константиновна, что я, вчера, что ли, на свет родился?