– Племянник просит разрешения прислать ко мне свою жену, она ожидает ребенка.
– Вы ему ответите?
– Нет.
– А мне что написать? Ведь я-то должна ответить.
– Что ему ответить? Что ответить… Скажите ему, что мне многое отвратительно в человеческом характере. И в том числе вот это – уменье делиться горем и неуменье делиться радостью. Где он был, когда кончил университет? Когда получил Сталинскую премию? Где он был, когда женился? Почему не написал мне тогда? Почему он вспомнил обо мне только сейчас, когда ему нужна моя помощь?
– Я не могу написать так, ведь я его совсем не знаю.
– Вам недостаточно того, что вы знаете? Ну, тогда напишите, что злой, брюзгливый старик попросту не захотел читать его дурацкое письмо.
– А про жену что написать? Приезжать ей?
– Видно, вам мало одной невестки, – сказал он грубо. – Вызывайте еще, пожалуйста. Но ко мне это не имеет отношения. Делайте как знаете. Она с ним на фронте сейчас. Ждет ребенка. И ему, видите ли, некуда ее послать, у нее нет родных, она росла в детдоме. По вашей части, так сказать.
Я долго ломала голову над ответом Анатолию Богданову. Не просто писать человеку, которого однажды назвал подлецом. Я писала, что письмо его передала Петру Алексеевичу. У Петра Алексеевича характер нелегкий, и он полон горечи, полон обиды на свою судьбу. Я не знаю, что он ответит, от себя же могу сказать, что в Заозерске, конечно, трудно. Как, впрочем, и везде сейчас. Трудно с жильем, с едой. Но если ему больше не к кому послать жену, пускай она приедет в Заозерск – мы (я не очень хорошо понимала, кто это мы) и встретим, и поможем на первых, порах.
А про себя думала – ну и пускай будет еще одна невестка. Может, на этот раз больше повезет…
Петр Алексеевич заболел. Мальчишка – сын квартирной хозяйки – прибежал сказать об этом с утра, и я тотчас пошла с ним. Петр Алексеевич жил неподалеку от вокзала. Дом был неказистый, покосившийся, оконные рамы облупились, давно ве мытые стекла смотрели тускло.
– Зачем вы пришли? – услышала я, не успев поздороваться.
– Проведать.
– У вас дела и без того много, уходите. Я присылал сказать просто, чтоб не ждали. Идите домой. Мне ничего не нужно.
– Можно, я сяду?
– Нет.
Я огляделась. Комната была загромождена книгами. Книги лежали на полках, на подоконнике, на столе, на полу. Кровать, стол, табуретка – и книги, книги без числа.
– Галина Константиновна, уходите. Мне ровно ничего не нужно. Не будем ссориться…
– Не будем. Поэтому не кричите. Дайте рецепты, хлебную карточку. Мы все получим и принесем.
– Не вздумайте присылать ребят.
– Они сами придут.
– Вы доведете меня до припадка.
Я подошла к столу, пошарила глазами. К счастью, и карточка и рецепты лежали сверху. Уголок какого-то рецепта торчал из книги. Я открыла ее: В. Заозерский, «Душа Петербурга». В. Заозерский, подумала я, Владимир Михайлович… Он любил свой город, говорил о нем, как о живом существе. Я слышала об этой книге, но никогда ее не читала.
– Петр Алексеевич, можно мне взять «Душу Петербурга»?
– Возьмите. Только ведь это не беллетристика – ни сюжета, ни любовных переживаний… Вам будет скучно.
Почему он говорит со мной, как с девчонкой? Но не спорить же с ним. Взяв рецепты и карточки, я сказала:
– Ухожу. До свиданья, Петр Алексеевич.
Нельзя было оставлять его одного. Однако нельзя было и сердить. Он сердился непритворно, и я понимала: так недолго в самом деле довести его до сердечного приступа. Кого послать к нему? Настю? Настя тиха и хорошо ухаживает за больными. Но она пуглива. Он велит ей уйти, и она не посмеет остаться. Тоню? Тоня в ответ может сказать невесть что. Знаю: я пошлю Наташу и Женю. В этих есть и мягкость, и упорство, и снисходительность. А там поглядим.
Ребята пришли к нему в полдень с хлебом и супом. Наташа разогрела суп, подала воды запить лекарство. Петр Алексеевич свирепо сказал:
– Спасибо. А теперь уходите!
– Можно, я вытру пыль и расставлю книги?
– Нельзя. Уходите!
Они ушли, а назавтра явились снова. Петр Алексеевич встретил их без радости, но и без воркотни. Молча глядел, как Женя растапливает печку. На прощание сказал:
– Передайте Галине Константиновне, больше приходить не надо. Мне лучше, сам справлюсь.
На другой день с обедом к нему явился Щеглов.
– Я ведь не велел больше приходить! – сердито сказал Петр Алексеевич.
– А мы думали, это вы им не велели – Наташе с Женькой, – простодушно ответил Щеглов. – Наташа сказала: «Мы ему надоели». Вот пришел я.
– Ни-ко-му, понимаешь? Ни-ко-му не надо приходить. Усвоил?
– Нет, не усвоил. Как же не ходить? Ну вот, заболела бы Галина Константиновна – мы бы тоже стали ходить. Или Ирина Феликсовна.
– Он сказал, – передавал мне Щеглов: – «Ты очень красноречивый». Это значит, я его убедил, правда, Галина Константиновна?
Не сразу мне удалось раскрыть книгу Владимира Михайловича. И вот я сижу на кухне одна – весь дом уже спит – и читаю, читаю. Ленинград… с ним так много связано в моей жизни. Есть в этом городе места, где мне было весело и счастливо, и есть места горькие. Что там сейчас? Где Владимир Михайлович? Тетя Варя? В Березовой Поляне немцы… Уцелел ли наш милый дом, березовая роща, найду ли я когда-нибудь могилу Костика?
Да, в этой книге нет сюжета… Это он верно сказал, Петр Алексеевич. В этой книге – город, его дворцы, сады, набережные. И сам Владимир Михайлович. Он словно ведет меня по набережной мимо Эрмитажа, через Неву к островам…
Я читала, читала, забыв о времени. Перевернула последнюю страницу – и увидела сложенный вдвое листок. На нем рукой Петра Алексеевича было написано:
И ниже – стремительно, вкось, точно внезапный крик:
А я сижу здесь. Как женщина. Как малолеток. Как тыловая крыса. Там мое место. Там.
Ребята ходили к Петру Алексеевичу по очереди. Он не стал приветливее, он просто терпел их, как неизбежное зло. Ну и, как ни говори, все же лучше, чтоб тебе приносили еду, кололи дрова и топили печку без всякой просьбы, – хозяйку об этом надо было бы просить, а ребята являлись сами, без зова. Однако Петр Алексеевич так и не позволил ни вытереть пыль, ни подмести, ни перебрать книги. Он не согласился, чтоб Наташа читала ему вслух. Приятнее всего ему была минута, когда они уходили.
– Страшно… – сказала раз Наташа. – Когда ни придешь – лежит, смотрит в потолок и молчит. Думает… О чем он думает целыми днями? Один, все время один…
– Отнеси, пожалуйста, еду Петру Алексеевичу, – сказала Велехову.
– Прихвачу с собой Лепко?
– Что, боишься, сам не дотащишь?
Велехов не ответил. Сунул кастрюлю в плетеную кошелку, сверху положил хлеб, завернутый в чистую тряпку.
– Есть такое дело, отнесу. И не слопаю по дороге и не обменяю.
– Вот спасибо, утешил.
Он побывал у Петра Алексеевича раз, другой. Он не засиживался там – и некогда было, да и обращение Петра Алексеевича не располагало к длинной беседе. Но я уже хорошо знала Велехова (так, по крайней мере, казалось мне тогда), чтобы понять: ему есть о чем поговорить. И не ошиблась.
– Вот, – сказал он однажды, – вы все ругаетесь на меня – я, мол, об людях неправильно понимаю. А Лизавета как об людях понимает? Тоже всех костерит, все, говорит, сволочи как один. А Петр Алексеевич как об людях понимает? Не думайте, он мне ничего такого не сказал. Да я же вижу, всех подлецами считает. Что ж, вы одного меня учите, а другим прощаете?