Выбрать главу

…Как всегда, после отбоя прохожу по спальням. У мальчиков в углу пустая кровать. У девочек пустая кровать с краю – мне на нее тяжко глядеть. Опять и опять думаю – все ли я сделала, чтоб не пустить ее, и правильно ли сделала, отпустив? Останавливаюсь, прислушиваюсь. Что это? Кто-то плачет. Подхожу к Аниной кровати.

– Анечка, что с тобой? Ты о Лизе?

– Жалко… Жалко мне ее… И юбку жалко… плиссированную, – говорит она, и горькие слезы текут на подушку.

* * *

Мы никогда не говорили с Сеней о 16 июня. Только однажды он сказал мне, что помнит этот день со страшной отчетливостью. Помнит тополевый снег. Помнит какой-то грузовик полный разноцветной стружки. Помнит девушку в малиннике и песню, которую она пела. Помнит так, будто кто-то беспощадно врезал в его память каждую минуту этого дня.

Так помню и я еще один день – яркий, зимний. Никакое предчувствие беды меня не томило. Горы вокруг Заозерска стояли белые, весь городок был белый, нарядный. И все шло славно: ребята вернулись из школы без единой плохой отметки. В райпотребсоюзе нам отгрузили крупы и мяса. Из Дальнегорска пришло письмо – меня вызывали на совещание директоров детских домов. И я с удовольствием подумала, что сяду в вагон, поеду, увижу незнакомый город, похожу по улицам, которых никогда не видела. Я стала распечатывать другое письмо и вдруг остановилась: воинское, а адрес тоже отстукан на машинке. Что бы это могло быть? Я испугалась так, что отложила конверт в сторону, как будто это могло отдалить несчастье. Потом взяла и распечатала:

Ваш сын, капитан Крещук Федор Семенович, уроженец Омской области, защищая социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, погиб в воздушном бою…

Из конверта выпал еще листок. Почерк Лиры:

Галина Константиновна, родная, Феди больше нет…

Я положила письмо в карман и пошла на кухню. Лючия Ринальдовна мешала что-то в большой кастрюле. Я не видела ее лица за облаком пара. И вдруг ужаснулась: сейчас она спросит меня и надо будет говорить… Я вышла, так ничего и не сказав. Поднялась в свою каморку и стала составлять отчет для районо – его давно ждали, а я никак не могла найти время написать. С лихорадочной поспешностью я перебирала какие-то бумаги, но тут же поняла, что, все напрасно. Надо перечитать письмо. Надо идти домой и увидеть Егора…

Но домой я пошла только за полночь, когда твердо знала, что Егорушка и Лена уже спят. И еще два дня прошло, а я все молчала.

Это была первая весть о несчастье. На земле война. Как могла я ждать, что меня минует общая судьба, как могла надеяться, что только мой дом обойдут жестокие вести? Нет, я не ждала, не надеялась. Но приготовиться к удару нельзя.

Я прошла вдоль Закатной улицы, постояла у горы, повернула домой. Дверь была открыта, я вошла в кухню. Тут никого не было, а за нашей дверью слышался плач ребенка. Так плачут только совсем маленькие, новорожденные. Откуда, что такое? Но тут же я поняла: это приехала жена Анатолия Богданова, племянника Петра Алексеевича.

Я сама ее вызвала. Мне не на кого пенять. Но что же мне делать? Я никого-никого не могу сейчас видеть. Не могу видеть чужого человека, сейчас мне это не под силу. Я выбежала вон и снова прошла из конца в конец всю Закатную улицу. Зачем же я писала, если не готова сейчас принять ее? Когда пишешь: «Пускай приедет», – надо быть готовой в любую минуту, в любой час. Но я не могу. Мы что-нибудь устроим, снимем комнату, но только не у нас, не у нас. Не надо мне сейчас никого чужого.

Опять я повернула к дому. За дверью было тихо. Я приоткрыла ее – над моей кроватью стояли Лена, Егор и незнакомая женщина. Не оборачиваясь, она подняла руку – это означало: тише.

Я подошла. На кровати лежала крошечная девочка. Это был ребенок военного времени: ни ямочек на локтях, ни перевязанных ручек – худая, тощая, с маленьким, в кулачок, личиком, она лежала, глядя на нас, и улыбалась. Она переводила глаза с матери на Лену, с Лены на Егорушку. Она глядела, будто понимая что-то, и улыбалась. Никогда я не видела ничего пронзительнее этой улыбки на крохотном жалком личике.

– Улыбается… – почтительно сказала мать. – В первый раз…

И вот тут я не выдержала. Ноги подломились, я села на сундук, притянула к себе Егора и через силу выговорила:

– Феди нет больше.

Что-то крикнула Лена, что-то сказала Симоновна, но я слышала только отчаянное: «Нет, нет, нет!..» – это кричал Егор. Голова его билась на моих коленях, и, задыхаясь от плача, он снова и снова повторял одно: «Нет, нет, нет!»

Кинулся к нам и громко заплакал Тосик, который не мог видеть чужих слез.

– Я пойду, – сказала женщина и стала заворачивать ребенка.

– Не уходите, – сквозь слезы попросила Лена.

– Вам не до меня… Такое горе…

– Оставайтесь, – сказала я.

Она покорно опустилась на кровать.

* * *

Весть о Фединой гибели ударила всех в доме, даже тех, кто пришел к нам недавно. Рядом с Наташей, Настей, Шурой он рос. Другие узнали его по письмам. До сих пор всем нам бывало трудно, но настоящая, непоправимая беда обходила нас стороной. И вот она постучала в наш дом. И каждый, кто до сих пор терпеливо ждал вестей с фронта, вдруг потерял этот душевный закал, потерял терпение. Письмо должно прийти сейчас же, немедля, а если его нет, – значит, нет Анюты, нет Жениной сестры Саши Авдеенко… нет Мити… А если и держишь письмо в руках, как знать, что сейчас с тем, кто его писал?..

Мысль о Феде слилась у нас с тревогой за Егора. После первого взрыва отчаяния он повел себя, как обычно. Еще больше ввалились глаза, втянулись щеки, но на другой же день он сел за учебники, и только иногда, взглянув на него, я понимала, как далеко его мысли. Однажды вечером он вдруг сказал, словно про себя:

– Был брат. Единственный. И того не стало. Один во всем свете – никого у меня теперь нет…

– А мы! – с горьким упреком сказала Лена.

Он не ответил. У меня больно сжалось сердце. Мне никогда не приходило в голову, что он может чувствовать себя чужим среди нас.

Ночью, когда мы уже легли и потушили свет, он прошептал из своего угла:

– Вы не спите, Галина Константиновна?

– Нет.

– Простите меня.

Я встала, накинула пальто, которым укрывалась, подошла к нему, села рядом:

– Я простила. Но как же ты мог это сказать? Как мог так подумать?

– Галина Константиновна… Я ведь почти безногий. Еще поправлюсь ли. Раньше Федя хоть аттестат присылал, не так совестно было. А теперь я только в тягость. Помощи от меня никакой.

– Да разве может быть в тягость тот, кого любишь? Ты что ж, не знаешь, что мы тебя любим? Что ты нам родной? Ведь и Федя был мне сыном.

– Знаю. Я это так сказал. Очень мне темно стало, Галина Константиновна. А бывает… бывает, что похоронная, а человек жив?

Я молчала. Я вдруг подумала, что, как и он, еще не верю. Не могу поверить. Наперекор всему надежда еще жила во мне.

Я провела рукой по лицу Егора. Щека была горячая и мокрая от слез.

* * *

Я все говорю «женщина», а это слово к ней никак не шло. Она была совсем молоденькая, почти девочка – моя новая невестка. Нежное лицо, большие серые глаза. Ее красота совсем не походила на Мусину яркую красоту – все здесь было тихое, хрупкое, в глазах прятался испуг.

По-моему, она боялась всех нас, даже Тосика. Она хотела, чтоб все уверились – она не будет в тягость. Она старалась все делать по дому: мыла полы, стирала, стряпала. За всякое дело хваталась первая и все старалась угадать: не надо ли еще чего? Когда маленькая (ее звали Юля) плакала, Зося то краснела, то бледнела и, кажется, готова была бежать на край света – и не потому, что ей самой досаждал этот плач: она боялась, не рассердимся ли мы.

Юлю все полюбили с первого дня. Тосик мог часами сидеть возле нее и смотреть, как она сосет палец или ворочает круглыми глазами.