– Что, опять будем голосовать? – спросил Женя.
– Нет, я вижу, с вами каши не сваришь! – сказал Ильин.
– Собрание закрыто! Дежурные, на кухню! К маленьким! Печку топить! – весело распорядился Женя.
– Я к маме! Рассказать!
Не успела я оглянуться, как Вера побежала к выходу.
Из столовой вышел Ильин. Сложное у него было выражение лица – смесь досады и одобрения. Увидел меня и, кажется, смутился.
– Вы? Простите, что без вас тут самовольничал… но я хочу попасть на вечерний поезд, мне надо завтра быть в Дальнегорске. Повоевал тут с вашими. Крепко стоят, а?
Он посмотрел на меня вопросительно. Я молчала. Мы прошли в мою каморку. Ильин сел и молча разглядывал Федину фотографию.
– Галина Константиновна, – сказал он вдруг, – а ведь мальчонку, может быть, придется Коршуновой отдать. Уж очень много народу она в это дело вовлекла. Она на виду. О ней в газете писали. Видный человек, понимаете?
– Лев Сергеевич, я тогда не смогу здесь остаться.
– Что вы такое говорите?!
– Не смогу. Как я буду смотреть ребятам в глаза? Вы помните, прежде чем взять малышей, я звонила в Заозерск. Мне надо было посоветоваться с ребятами. Не для вида. Мы не играем в хозяев. Они и вправду хозяева. И если они взяли на себя эту заботу…
– Понимаю. Более того, я с вами согласен. Но… удастся ли отстоять?
– Надо отстоять.
– Знаете что, – голос Ильина звучал искренне, – мне очень понравились ваши ребята. Очень. Хорошие, смелые ребята. И решение их смелое, справедливое. Но…
Он вздохнул. Я молчала. Он стал зачем-то рыться в портфеле.
– Вы не могли бы повлиять на ребят? – спросил он, не поднимая головы и перебирая какие-то бумаги.
– Как же я могу повлиять, если я с ними согласна?
– Эх, Галина Константиновна, не хотите вы меня понять! – Он досадливо защелкнул замок и поднялся. – Мне еще в райком. Будьте здоровы.
Я вышла его проводить. Во дворе гуляли малыши. Павлик, не подозревавший о волнениях, которые он вызвал, бил палкой по забору и покрикивал:
– Как дам! Как дам!
Валентина Степановна испуганно покосилась на Ильина голосом, каким говорят, чтоб слышало начальство, произнесла:
– Павлуша, ты зачем такое грубое слово говоришь? Не надо так!
– А что тут грубого! – Вера пожала плечами.
Павлику, видно, было все равно, что выкрикивать.
– Грубое слово! Грубое слово! – крикнул он раза два. Но это звучало не так увлекательно, не так коротко и звонко. И вслед Ильину опять упрямо понеслось: – Как дам! Как дам!
– От Петьки письмо! Галина Константиновна, от Петьки Лепко письмо! Вслух, вслух читайте!
И когда все собираются в столовой, Тоня говорит:
– А Велехов пускай выйдет! Пускай уходит, это не для его ушей!
Велехов молча поворачивается и уходит. И я вижу, каким беспощадным взглядом провожает его Тёма. Отвоевывать Тёму у Велехова больше не надо. То, что случилось, отшатнуло от него и Тёму, и Мишу – всех. Но какой ценой!
Молчаливый уговор не позволяет посылать Велехова ни в госпиталь, ни к нашим подшефным старикам Девятаевым, ни дежурить на станцию. Ты среди нас, но мы тебе больше не верим. Живи под нашей крышей, раз нет у тебя другой. Но живи один.
– Уйду я от вас. Подамся в какую-нибудь малину, – говорит он мне. – Скучно тут стало. Вот зеленый прокурор придет, я и дерану. Небось не знаете, что такое зеленый прокурор? Весна… Вы что не отвечаете, Галина Константиновна?
– Я понимаю, тебе у нас невмоготу. Но не лги – не потому, что скучно.
– Может, и не потому. Галина Константиновна, а вы никогда-никогда в жизни чужого не брали?
– Восемь лет мне было… Пошла с подругами в чужой сад, нарвали яблок. Мать меня до этого пальцем не трогала, а тут… сильно мне досталось. Да еще заставила ворованные яблоки отнести хозяйке. С тех пор сколько лет прошло, а я помню так, будто это вчера было. Рубец на всю жизнь.
– Так за чем дело стало? Излупцуйте меня!
– Поздно.
– Почему такое поздно? Вот Макаренко, говорят, не жалел своих, лупил почем зря – и малых и больших.
Ух, вот ненавижу эту басню!
– Зачем ты повторяешь эту подлую выдумку? Ее повторяют все враги Антона Семеновича, а тебе-то зачем? Он на таких, как ты жизнь положил, а ты…
– Чего вы рассердились? Он же сам в книжке пишет – дал Задорову по морде.
– С отчаянья дал. От бессилья, от горя, что ничего не получается. И не забудь, Задоров был взрослый и сильней его. И никогда, понимаешь, никогда этого больше не было. Все подлецы говорят это – что Макаренко бил ребят, одни подлецы, слышишь?
– Да вы меня и так подлецом считаете, терять нечего. – И добавил примирительно: – Ладно, не буду. Галина Константиновна, а вот умирали бы ваши дети с голоду, а у другого полно хлеба – вы бы не взяли?
– Не взяла. Я бы заработала.
– А если б работа ваша никому не нужна?
– Продала бы с себя все.
– Ну, ладно, продали. Все до последней нитки продала И опять ни копья. Тогда как?
– Попросила бы.
– Ох, трудно просить!
– Знаю. И все-таки попросила бы.
– А вам бы не подали? Как вы тогда?
– Послушай, чего ты хочешь? Ты хочешь, чтобы я сказала: воруй, дело хорошее, воруй, а потом вместо тебя за решетку пускай другие садятся? Этого ты хочешь? И потом, ты-то разве голодный?
Велехов молча пожимает плечами. Иной раз я думаю – что у него за разговорный зуд такой? От скуки? Или потому, что не с кем словом перемолвиться? Или считает, что других достойных собеседников нет? Или все-таки что-то в нем пошатнулось, он ищет опоры и хочет понять?
В окно стучат. Стук тихий, но нетерпеливый: скорей, скорей!
Я выбежала в кухню, откинула засов – Тоня, сомкнув руки вокруг моей шеи, не то проговорила, не то проплакала:
– Киев! Наши отняли у них Киев! Сейчас по радио сказали!
– Киев! – откликнулась Лена.
– Киев! – послышался голос Зоей.
Киев! Киев! Так стучало сердце – крепко, гулко. Киев освобожден!
– Пойдемте, пойдемте скорее, – торопила Тоня. – Ребята ждут!
Мы бежали с нею по синей вечерней улице.
– Слышали, Киев наш! – окликнула женщина, вышедшая на крыльцо, видимо, только для того, чтоб не оставаться наедине с этой новостью.
– Эй, слыхали? Киев наш! – летело за нами из чьего-то окошка.
Вот так, наверно, будет в день победы – все будут друг другу как родные, как братья, можно будет окликнуть незнакомого, обратиться к любому – радость будет такой общей, вот как нынче. Киев взят! Проснулись, ожили все надежды. Киев наш! Скоро кончится война, скоро мы вернемся на Украину, в Черешенки. Сбудутся все сны, исполнятся надежды – как можно сегодня не верить в счастье?
У Ступки строгий вид, волосы тщательно приглажены, глаза смотрят серьезно. Подошел, крепко сжал мне руку.
– Скоро до дому, Галина Константиновна. Душа горит!
«Душа горит». Этих слов я давно уже боялась пуще всего. «Душа горит» – так Ступка говорил всегда перед запоем. Но, поймав мой испуганный взгляд, он отпустил мою руку и сухо проговорил:
– До самого дома – ни глоточка! Все! Конец!
Всех переполняло счастливое волнение. До поздней ночи ребята без устали вспоминали Черешенки. Ведь Киев – это была Украина. Киев – это были Черешенки, дом, наш дом. Киев – были все наши на фронте, и те, что писали, и те, от кого ни слова не было с той минуты, как они простились с нами.
Мы были именинниками, и в городе об этом помнили… Назавтра всех нас, весь дом, пригласили на вечер в клуб: обещан фильм «Битва за нашу Советскую Украину». Это новый документальный фильм. Придут представители от всех организаций, но мы – главные именинники. Кому же первым смотреть, как не нам?
– Галина Константиновна, – спросил Женя, – вы не хотите, чтобы мы шли?
Он всегда будто читал на лице или слышал, что думают люди. Я к этому привыкла и уже не удивлялась. Не дожидаясь ответа, он сказал: