Выбрать главу

– У меня нет желания их разглядывать. Это зрелище меня не привлекает.

– Зачем же тогда им ваши деньги?

– Деньги – это моя обязанность.

Я махнула рукой, и он умолк. Я уверена, что сейчас он ходит к нам не только ради Егора и его занятий. Он ходит ради Зоей и Юлечки. И он все-таки глядит в их сторону. И глаза его становятся испуганными, когда девочка плачет. Но ни разу он не сказал Зосе ни слова. Он только здоровается. И прощается. Помочь ему перешагнуть через это я не могу. Он сам должен найти дорогу. До сих пор он не хотел. Или не мог? Она должна была пойти навстречу. Но не хотела. Или не могла? Или боялась? Если бы люди умели говорить обо всем, что их тревожит и точит, куда проще жилось бы на свете.

– Вас-то я и дожидалась, – раздался у меня за спиной дребезжащий голос. Обернулась и увидела, старушку – маленькую, сухонькую, с острым птичьим лицом. Глаза слезятся. Старый, вытертый салопчик подпоясан солдатским ремнем. Дребезжащий голос звучит сварливо: – Вас-то я и дожидалась. Зачем камень на мою могилку столкнули? Кто вам дал такое право? Скамейке он вашей помешал, что ли? Девять лет эта могилка наша, такая веселенькая была могилка. А вы – камень?

– Меня не было, я не знаю. Наверно, ребята…

– Что значит ребята? Как это тебя не было? Хозяин всегда тут, когда скамейку ставят. Столкнули камень, поставили скамейку, ишь какие умные нашлись!

– Пойдемте, Петр Алексеевич, – взмолилась я, – не могу я слышать никакого крику!

И тогда совсем тихо она сказала:

– У меня тут старик похоронен… А два сына убитые – их тут нет, а я все думаю: тут они. И старик, и сыны… – И покойно, ласково прибавила: – Ты кого схоронила? Сестру? Как звать? Ирина? Царство небесное. Я сюда часто хожу, как приду – поклонюсь. А ты не горюй. Летом здесь хорошо. Травка. И цветы посадишь. И твоя могилка не хуже других станет. А камень пускай твои ребята вон сюда столкнут. Мне непосильно… А знаешь, как мне открылось, что моего меньшого убили? Снится мне – приходит он домой и говорит: «Мамаша, жди, приду тридцать второго числа». Смекаешь? Погляди календарь, нет такого числа – тридцать второго. Ни в одном месяце нету. Тут я и поняла: не дождусь…

Мы шли с кладбища и молчали. Мне хотелось скорей выбраться на улицу, увидеть свет в окнах. Было тяжело от ледяного ветра, от седых сумерек, от неясных теней, которые отбрасывали на снег кресты. В ушах раздавался голос старухи. Только и осталось у человека, что могила, в которой схоронен один, а ей чудится – трое.

– Иногда я думаю, – сказал Петр. Алексеевич, – что есть только одно непоправимое на свете: смерть. Все остальное – одолимо.

Одолимо ли?

* * *

Ребята были еще в школе, когда к нам на Незаметную пришел человек в шинели. Я видела, как он поднимался по лестнице. За плечами у него был мешок. На серой шапке-ушанке не растаял снег. Человек шел со станции, я знала, что недавно прибыл поезд из Дальнегорска. Кто он, этот приезжий? С какими вестями? Почему-то я ждала его и с надеждой и со страхом – так я раскрывала теперь письма. Каждый человек, каждое письмо могли принести с собою и радость и горе. Что несет нам вот этот, который идет сейчас по лестнице?..

Он шел со ступеньки на ступеньку, тяжело поднимая ноги, и, только одолев лестницу, вскинул глаза. Я увидела лицо усталое, худое. Правая рука была на перевязи. Он протянул мне левую, здоровую:

– Щеглов.

Смятение, испуг – не знаю, что было во мне острее. Я смотрела на этого усталого солдата и пыталась понять, почему с таким отвращением говорил о нем сын. Обыкновенное, ничем не примечательное лицо. Оно внушало скорее симпатию, чем неприязнь. Правда, подбородок безвольный, срезанный, как у черепахи. Но зато линия губ добрая, мягкая. И по обеим сторонам рта глубокие болезненные складки.

Надо сказать ему… – подумала я. Предостеречь. Но что сказать, от чего предостеречь? Я просто спрошу: почему сын не захотел вам написать?

– Здоров Миша? – спросил Щеглов. – Я нарочно без предупреждения. Мог бы телеграфировать, но телеграммы сами знаете как идут сейчас. Можно сказать, ползут, а не летят. Дай, думаю, неожиданно. Вот – сразу, не предупредив. Где же все ребята? Ну да, в школе. Далеко же вы, однако, забрались, можно сказать, на самый край света. В Азию…

Я даже не знала: волнуется ли он? Пожалуй, только многословие и выдавало его тревогу. Но катастрофы он не ждал, он жадно расспрашивал про Мишу и повторял:

– Удивительное все-таки счастье! Ведь все нити были потеряны. Он меня не разыскивал, считал убитым. А я искал… Упорно искал. Это бюро по розыску детей – знаете, в Бугуруслане, – они работают, можно сказать, героически…

Я все ждала минуты, чтобы вставить слово, чтобы приготовить его. Но внизу послышался глухой шум – возвращались ребята. Я оставила Щеглова в кабинете и побежала вниз. Миша сразу попался мне на глаза. Оживленный, румяный с мороза, он начал было мне о чем-то рассказывать.

– Папа приехал, – сказала я, не слушая.

Миша остановился как вкопанный и хрипло сказал:

– Не пойду!

Я стала подниматься по лестнице. Ну что ж. Надо собраться с силами. Сейчас я скажу – сын не хочет вас видеть. И тогда наконец пойму, что стоит между ними. И вдруг услышала за собою быстрые шаги. Миша нагнал меня, вместе со мной вошел в комнату и остановился у двери.

Щеглов вскочил, бросился к сыну. И тут же испуганно отшатнулся. Я обернулась: Миша смотрел на отца с выражением открытой ненависти, злобы. Простое, доброе лицо мальчика стало неузнаваемо, страшно. И все-таки снова Щеглов шагнул к сыну, положил руку ему на плечо. Миша вывернулся. Отец взял его крепче и притянул к себе. Тогда Миша нагнулся и укусил руку, лежавшую у него на плече. Щеглов, вскрикнув, отдернул руку.

– Не трогай меня! – громко, отчетливо сказал Миша. – Ты меня не смей трогать! Галина Константиновна! Теперь я вам скажу. Он похоронную на себя сам написал! Чтоб отвязаться от нас. От мамы…

– Что ты… что ты говоришь!.. Зачем ты… – дрожащими губами начал Щеглов и, точно разом обессилев, опустился на стул.

Миша не отвечал ему. Он обращался только ко мне:

– Мама два класса кончила… почти неграмотная была… Он раз товарищу своему сказал – разве она мне пара? Я слышал, я все слышал. Когда похоронная пришла, мама заплакала, а я только посмотрел, сразу узнал почерк. Потом деньги пришли, как будто от его товарища. И еще приходили, по триста рублей. Он сам и посылал – такой он добрый!

Миша был как в бреду. Он повторял одно и то же по нескольку раз – и про мамины два класса, и про триста рублей.

Отец сидел молча, повесив голову, безжизненно уронив здоровую руку.

– Я приехал за тобой, – выговорил он наконец. – Поехали бы к бабушке жить. В Томск.

– Без мамы! Отвязались от мамы, а теперь – в Томск? Никуда я с тобой не поеду!

Миша круто повернулся, с маху толкнул плечом дверь и исчез.

Мы молчали. Мне не надо было спрашивать, правду ли сказал мальчик. Что уж тут было спрашивать. Щеглов приподнял руку и беспомощно взглянул на меня. Я взяла с полки пузырек с йодом и прижгла ранку.

А жизнь в доме шла своим чередом, и не могла я подолгу оставаться наверху. Я уходила, возвращалась. Щеглов все сидел, как прежде, даже не сняв шинели, только расстегнул ее. Ему принесли поесть. Он ни к чему не притронулся. Он застыл. Стемнело, он не зажег огня. Я вошла, повернула выключатель.

– Снимите же шинель, – сказала я, – и поешьте. Мы постелим вам здесь, переночуете…

Он как бы очнулся, поднял глаза:

– Вы думаете, он со мной не поедет?

Я молчала. Как он может спрашивать, сомневаться?

– Он сказал правду. Я думал, так будет лучше для нас с ней. Чтоб ей не было обидно: не ушел, не бросил, а погиб. Думал, уеду после войны куда-нибудь, она даже не узнает. А потом затосковал без сына. Понял – не могу один. Стал разыскивать, где они. Из Бугуруслана сообщили. Вот я и приехал. Как же теперь?