Это кресло я ужасно не любила, а папа обожал. Сидел в нем, смотрел футбол — галстук ослаблен, пузо упирается в ремень. На мой день рождения, когда мне исполнялось восемь, мама пекла торт. Он подгорел, и папа прижал мамину руку к плите, пока она не начала кричать. Я надела новенькое платье со смешным воротником. Сиреневое платье, папа мне купил. В джинсах было бы удобнее — на день рождения планировались всяческие игры. Цвет был неплохой — сиреневый мне нравился и нравится сейчас, — но платье было бледного, лилово-розоватого оттенка, который цветом-то назвать нельзя.
На праздник к нам пришли кузены и школьные знакомые, но помню только Шейна Хорана. Я поцеловала его в губы, а потом сделала такую крапивку на руке, что он заплакал. Я странная была — и странная сейчас. Могу лежать в объятиях Тома в самые нежные минуты, потом вскочить и убежать домой, нарисовав ему маркером очки. Он потом сказал, что его это задело. В мою защиту могу ответить, что он крепко спал.
Немножко я злодейка, да. Но знаю, в кого я выросла такая, ведь у мамы тоже есть злая сторона. Она меня винила, когда происходило что-то нехорошее. Как будто своими действиям или бездействием я призваю беду. Она меня пугала. Все родственники меня пугали, и я буду такой, пугающей, и это тоже страшно. Детей мне заводить нельзя. Ребенка у меня не будет. Вдруг из меня получится родитель не лучше папы или Лауры?
Есть племя Каро в Эфиопии, там женщины покрыты шрамами. Шрамы отмечают возраст, статус. Одна такая женщина смеется со страниц моей энциклопедии. Бугорки бегут по животу. Как отпечатки ватных палочек. Пуантилизм.
Но нет такого заклинания, которое могло бы человека изменить. Она не может превратить меня в ту дочь, о которой она всегда мечтала. Я не могу сделать ее счастливее, а папу — менее жестоким. Он не всегда казался мне жестоким. Он совершал хорошие поступки. Покупал мне платья. Хватал меня под мышки и подбрасывал, кружил, кружил, а я смеялась.
Рассказывал истории из детства, о смелых выходках. Я слушала, и мне не верилось, что он когда-то смелым был, но иногда, в другие дни, он мне казался самым храбрым.
Храбрее Шейна Хорана, самого смелого мальчишки в младшем классе. Он в нос Марии Фини карандаш воткнул, ей к доктору идти пришлось. Шейн понял, что ее домой отпустят, и карандаш воткнул уже в свой нос, но его мама долго не могла приехать, так что Шейн целую вечность сидел под дверью кабинета с карандашом в ноздре. Но никто из одноклассников над ним не издевался. Все знали, что Шейн насмешек не забудет, а выждет время и отомстит.
Интересно, что с ним стало. Каким он был, в какой семье он жил? Мы вместе размышляли: если наши папы подерутся, кто победит? Помню, сказала, что победит мой папа, если папа Шейна его взбесит.
Сказала гордо, будто это круто.
«Мой папа тоже бесится», — ответил Шейн.
Не так, как мой. Я знала, что мой бы победил.
Интересно, вспоминал ли Шейн наш спор или вспышки гнева были для него обыкновенным делом? Они не норма. Ни для кого.
Есть племена, которые детей готовят с ранних лет. Готовят к боли, которая их в жизни ждет. Прямо на земле, в тени деревьев. Нежно. Тяжело смотреть, но делается это из любви. Шрамы на душе не видно никому. За них не будут уважать, ими не будут восхищаться. Нельзя познать всю боль глазами. Познать, что делал человек, что будет делать. Ржавым гвоздем, найденным в сарае, рисовать браслеты на запястьях, ясные, как крик. Но приглушенное различить труднее. Оно живет в костях, царапает мозги и внутренности. Как можно спать спокойно, если ты невидим?
По пути домой с работы ужасная мигрень почти что валит меня с ног. Потом я вижу Тома в окне его гостиной, он машет мне, зовет войти. На кухне делает мне бутерброд. Я бутерброды ненавижу, но есть хочется сильнее, к тому же это милый жест. Глотаю бутерброд за три укуса. Том улыбается с противоположной стороны стола.
— Ешь как свинья, с таким же хрюканьем, — мне говорит, и я разглядываю его выражение лица, пытаясь воспринять это как шутку. Но все не так. Мы оба знаем, все — не так.
Во сне его лицо становится лицом мальчишки — невинным и совсем не злобным.
Выхожу из комнаты его, так и не взявшись за домашнюю работу, иду домой поспать и думаю о сказанном за ужином. Почему он накормил меня, а потом решил обидеть? Живот вздувается, упирается в ремень, подверждая правдивость оскорбления. Сжимаю кожу пальцами. Может, отрезать от себя кусок, растянуть, использовать как холст для моей машинки? Знаю, что нельзя. В темноте царапаю ногтями внутреннюю часть рук — от локтя до запястья.