Выбрать главу

Я снимаю лак с ногтей и крашу их другим. На руках и на ногах. Он темно-темно-фиолетовый, почти что черный. Я покрываю ногти прозрачным слоем, чтобы блестели. Во сне и на работе я их испорчу, но, по крайней мере, я старалась. Я засыпаю и во сне медленно мою мягкие и светлые волосы малышки Сьюзан. Она молчит, смотрит на меня огромными

глазами, пока я вспениваю шампунь. Потом смываю, держа ладонь как козырек у нее на лбу, чтобы мыло не попало ей в глаза. Б детстве я это не любила. Потом вытираю ее волосы мягким полотенцем, причесываю их аккуратно и пробегаюсь по ним пальцами. Ногти у меня острые, как ножницы, и я случайно отрезаю ее пряди. Ее лицо спокойно, голова круглая и белая, словно луна.

— Зачем ты это делаешь со мной? — спрашивает Сьюзан. — Зачем ты это делаешь со мной?

Мне хочется обернуться вороном и улететь в окно, спрятаться в гнезде, где я одна. Но я не ворон, и начинаю плакать. Поднимаю руку, чтобы потереть глаза, и понимаю, что я тоже без волос. Даже без ресниц. Это так странно, что я забываю плакать. Моргаю и зажмуриваюсь крепко — первый раз, когда во сне я осознанно глаза закрыла. Открываю их — Сьюзан исчезла. Пряди на полу похожи на солому, но спрясть из нее золото я не смогу. Даже если бы умела прясть. От всех этих отрезанных волос мне снова грустно. Что было дальше, я не помню.

Есть вещи, которые можно делать элегантно. Украшать себя, краситься тушью и помадой. Глаза и губы подчеркивают крутость. Людям не показывают, как смывают грязь, бинты меняют. Не показывают, что делает тебя живым.

Эхо взрослого и молодого «Я»

У нее синюшное лицо, у моей сексуальной зомби-женщины. На ней юбка из травы, она подмигивает. Тетрадь, которую я купила сразу после переезда, почти закончилась. Когда найдется на все это время? Выкраду у сна или других занятий. Юбки из травы, рисунки моряков. Что бы я сделала, если бы могла рисовать на родных и близких?

Меня будит утро. Оно кричит с улицы в окно, заползает в уши и свистит. Шесть часов еще не официально утро. Это время, когда возвращаются домой, а не встают. Надеваю джинсы и футболку. Пушистый кардиган поверх, чтобы холод не пробирался в кости, когда я буду развлекаться с морожеными продуктами. На работу прихожу без четверти. Катрины еще нет, а у нее ключи. Она приходит в семь — я к тому моменту уже скончалась от переохлаждения. Первые ее слова о том, что на улице прохладно. Я киваю. Конечно, блин. Она смеется, открывает двери и забивает код. Беру газеты, сортирую их и расставляю товар по полкам.

Пятница для всех работников тут важный день. Суббота тоже. Они запираются и тусят внутри. На следующее утро работать плохо, потому что иногда они начинают пить. Но для сплетен хорошо, есть о чем поговорить. Я присоединяюсь редко. Несовершеннолетняя, работаю неполный день, к тому же денег постоянно нет. Катрина рассказывает, куда они пошли, что делали. Мне все равно, но я киваю. Разговоры убивают время. Отвлекают от неприятных мыслей о том, как тяжело и странно будет сделать то, что хочет от меня мой дядя Марк.

Он особо в этом не разбирался. Не сказал мне, например, сколько это все займет. Если мне стукнет восемнадцать до того, как дело передадут суду — если вообще передадут, — останусь ли я анонимной? Потому что журналисты обожают рассказы о тяжелой жизни, особенно где есть сексуальное насилие.

Ненавижу видеть эти лица в книжных магазинах, огромные глаза на белом фоне с заголовками вроде «Мама, почему?» и «Папа, пожалуйста, остановись». Они будто говорят мне, что родители повсюду издеваются над собственными детьми, и от этой мысли я не чувствую себя менее одинокой. Скорее накрывает безнадегой. Что за мир такой, раз это целый жанр? Раз люди любят о таком читать? Кто это любит? Копаться в личной боли. Реальные истории не сильно интереснее, но их наличие — оно неправильно. Как будто предлагают понюхать чье-то испачканное белье.

Какой-то парень изменил девушке с другой, и мне должно быть интересно. Я качаю головой и говорю, что не понимаю, почему мужчинам так тяжело оставаться верными. Как Тому (может быть) и папе. Правда, я и не хотела, чтобы папа оставался верным. Я хотела, чтобы он ушел.

Вот бы у него нашелся рак. Но тогда за ним пришлось бы ухаживать его семье — бабушке, и маме, и дяде Марку, и остальным. Интересно, насколько обреченным он должен стать, чтобы они его простили?