Выбрать главу

У каждого подъезда уже стоят автобусы. Все одеты по-походному, шутят. И все же довольно тихо.

У каждого автобуса — милиционер, проверяющий по списку жильцов, помогающий вносить вещи и, наверно, думающий в это время и о своей семье, с которой и повидаться-то не удалось за эти сутки.

Кто-то включил транзистор. Ухо привычно отделило от слаженного хора инструментов нервные голоса скрипок…

Автобус тронулся. Наш милиционер помахал на прощанье. И от этого взмаха стало неловко: мы уезжали — он оставался. И от этого взмаха стало спокойнее: ему не безразличны судьбы людей и он рад, что мы уезжаем. Ради нас он остается, как и его товарищи, в пустом городе, остается на посту — служба…

В этот день, 27 апреля, мы постигли не только разумом, но и сердцем, что такое эвакуация. Длинная вереница автобусов с зажженными фарами, выехав из города окружной дорогой, медленно двигалась в сторону Полесского. Навстречу — такая же нескончаемая колонна крытых грузовиков. В некоторых из них — солдаты в респираторах.

Неожиданно для всех заплакала женщина с трехмесячным ребенком на руках — наша соседка по подъезду. Разговор захлебнулся. Ее сынишки, отбежав от окна, наперебой стали утешать:

— Не плачь, мамка, не плачь…

— Не плачь, сама же говорила, что от слез молоко пропадает, чем кормить будешь?

— В окно гляди — война, наверно, там солдатов повезли видимо-невидимо, не плачь…

Мужчины отвернулись. Женщина затихла. Стало слышно, как разноголосо урчат моторы, перекрикиваются милиционеры патрульно-постовой службы, расставленные вдоль дороги.

Впереди показалась крохотная деревенька-вдовушка: у калиток стояли сгорбленные старушки, осеняющие крестом каждый проезжающий автобус…

Я посмотрела на маму. Враз постаревшая, оплывшая, с обесцвеченными тайной тревогой глазами, она показалась мне почти незнакомой, моя совсем не старая мама. Обычно упрямая и решительная, с властно поджатыми губами, сейчас она напоминала мне раненую птицу, удерживающуюся на ногах благодаря растопыренным крыльям: ее руки, тяжелые и безвольные, лежали на остреньких плечиках внучек. Но особенно поразила какая-то каменная жалкость, подчеркнутая серой грубошерстной кофтой и комнатными тапочками на иссушенных полиартритом ногах. Каменная жалкость женщины, уже терявшей… Терявшей отца, дом, мужа, сына, снова дом и еще много-много того, что не выразить словами, не излить слезами… Но я знаю, что таких, как мама, уже нельзя утешить. Знала об этом и раньше, поэтому рука моя никак не могла написать на праздничной открытке пожелание счастья — поздно. Как пощечина — поздно. Как стук мерзлой земли о крышку гроба — поздно. Как поцелуй любимого — в лоб! — поздно… И даже утешать — поздно. И я не утешаю, хотя сердце готово выскочить из груди от жалости к этой жалкости, к этой беззащитности сильной женщины, к этому привычно-покорному оцепенению. Не утешаю, потому что сейчас, в этот миг, вдвойне поздно…

Вечерело, когда часть колонны, в том числе и наш автобус, повернула с трассы на грунтовую дорогу с указателем «Максимовичи». Вскоре показалась и деревня, растянутая несколькими улицами на все четыре стороны. Остановились на площади. Водители автобусов, сбившись стайками, курили. Бегали какие-то люди. Оседала белесая пыль, поднятая множеством колес и ног. Мы терпеливо ждали, даже не подозревая, что это лишь начало долгого ожидания, первый урок терпения и терпимости к ожиданию, защита перед неизвестностью, неопределенностью, неестественностью. Прошел час, другой, а мы все сидели на своих местах в автобусах и ждали, не зная кого и чего. Одно не вызывало сомнений: нас оставят здесь.

Наконец пришла полная, в цветастом платке женщина. На лбу ее дрожали капельки пота, она машинально смахивала их рукою, но они проступали вновь и вновь. «Не горюйте, люди добрые, — виновато улыбаясь, говорила она, — сейчас разместим всех. Мы всю ночь не спали — ждали вас, все ждали, да вы почему-то запозднились на целые сутки… Не горюйте, люди добрые, сельчане ждут вас, помогут. И колхоз поможет. Потерпите немножечко…»

Поехали по одной из улиц, останавливаясь у каждой хаты. Женщина с той же виноватой улыбкой называла число членов семьи, которое может принять хозяйка, и кто-то выходил, оборачиваясь на прощание и улыбаясь виноватой улыбкой, словно перенятой у женщины в цветастом платке. А может быть, это была просто растерянность…