Я не отвлекаюсь на такую мелочь, как крики слишком уж жалостливого мессии. Это ему, сыну Божьему, положено сострадать, а мне, разящей Божьей длани, жалость по рангу не полагается. Хрен с тобой, господи, побуду я твоей десницей, раз тебе так этого хочется, тем более, что и мне это доставляет несказанное удовольствие.
Не знаю, скольких я успеваю положить, преследуя разбегающуюся толпу, стекающую живым потоком в двери бункеров, не считала…И уж тем более не знаю, сколько своих затоптали сами люди, спасая свою шкуру не разбирая дороги. Когда из-за одного из зданий грянули первые выстрелы, большинство народу уже попряталось за дверями, вход за которые мне если и не был заказан, то уж точно был нежелателен. Так что я с удовольствием позволила безоружным нестись своей дорогой, оставляя убитых и раненных еще и на лестничных пролетах, а сама бросилась к тем, кто палил в меня из автомата, стреляя одиночными. Кретин, по бегуну одиночными — это все равно, что воробья в поле молотком зашибить пытаться! Замаешься, а толку ноль.
По вспышкам выстрелов я понимаю, что стреляют трое, и даже могу определить линию ствола каждого из них, но это мне больше не нужно. Летящие пули кажутся мне настолько медлительными, что мне хочется остановить свой бег и, остановившись, помахать им на прощание рукой… От чего-то мне кажется, что пули обязательно сматерятся мне в ответ, досадуя на то, что свой путь они окончат не в моем мягком теле, в какой-нибудь холодной металлической стене. Головой об металл — приятного мало! Сейчас я настроена жалеть хоть пули, но только не выпускающих их людей.
— Какого хрена?! — восклицает боец, когда я, вальсирующей походкой уходя от его выстрелов, вдруг молниеносно бросаюсь к нему, и ударом ладони направляю ствол вверх.
— Так любил говорить Марат… — комментирую я, — Только в его устах это имело некий философский смысл.
Мой нож навеки успокаивает паренька, вонзившись ему под ребра, и тот прислоняется к стенке, как будто намеревается отдохнуть. Отдыхай, малыш, теперь у тебя на это много времени! Очень много!
К следующим двоим я даже не пытаюсь приблизиться — мне просто стала надоедать эта игра, когда в ход пошло огнестрельное оружие. Орудовать ножом было не в пример веселее. Два выстрела — два трупа. Мне нет нужды стрелять очередями — в ИК-диапазоне вы такие же отличные мишени, как попугай для в дрибодан пьяного русского охотника. Не попасть из пяти стволов, когда все небо в попугаях?! Что-то похожее вижу и я — малейшие колебания ствола, и малейшие движения человека в которого целюсь, я предугадываю. За секунду до того, как человек метнется в сторону я уже знаю на сколько метров будет этот прыжок!
Встав в центр импровизированной площади над реактором, я оглядываюсь по сторонам. Тишина, покой…
— Я жду! — кричу я в темноту, стоя под покачивающимся фонарем, освещающим меня ярким светом. — Видите, я одна! Выходите и мы поиграем!
— Ира! — зовет меня Эзук. — Пожалуйста, не надо! Ты не имеешь права убивать!
— Почему это? — спрашиваю я, вешая автомат на плечо и вновь доставая нож из ножен на шее. — Они убили моих друзей, они пытались убить меня, они пытались устроить показательную казнь тебе, и ведь устроили бы, не подоспей я так кстати. А ведь тебе повезло, милый, я ведь сюда мимолетом забрела… Но ты и сам хорош, мессия хренов! Кого хрена на рожон полез? Что, не знал, как люди к богочеловекам относятся.
Я разрезаю веревки, спутывающие его руки и ноги, и он начинает разминать затекшие члены.
— Ира. — говорит он, не поднимая глаз, — Я пришел, потому что знал, что меня убьют. Я хотел умереть!
— И на кой тебе это?!
Я, вдруг, резко оборачиваюсь, бросая нож на пол и, вскинув автомат за доли секунды, всаживаю пулю в голову человеку, наводившему на меня СВД из ближайшего входа в бункер.
— Я грешен, Ира…
Меня разбирает приступ гомерического хохота, и я смеюсь так, что едва не роняю автомат. Реши кто-то из солдатни прикончить меня сейчас, они могли бы сделать это без особых проблем — несколько минут я была не в состоянии адекватно реагировать на мир. Но, вероятно, вид истерически хохочущей бегуньи поверг людей едва ли не в больший шок, чем вид тел, живописно разбросанных вокруг.
— Эзук, скажу тебе по большому секрету, — задыхаясь от хохота говорю я, — Ты хронический идиот. Говорят, на детях гениев природа отдыхает, так на тебе, господень сын, она отдохнула так, что я просто в ауте. И в чем же твой грех, дитя?! Посмотри на меня, грешник хренов, и сознай, что я только что положила полтора десятка человек, и еще столько же погибло из-за меня в давке, но я, от чего-то, под пули не лезу, скорее наоборот!
Смех потихоньку утихает, но я продолжаю чувствовать смешинку, засевшую где-то в моем животе. Вообще, ситуация наизабавнейшая, я доказываю мессии, что даже убийство в нынешнем мире не считается грехом! Вообще, смешно уже то, что я стою рядом с мессией, точнее, с человеком, которого считаю таковым, и общаюсь с ним по панибратски, едва ли не хлопаю его по заднице от избытка чувств. Кажется, я схожу с ума… В голове рождается образ — апостол Петр хлопает Иисуса по плечу и говорит ему: «Ну что, братуха, пойдем, разведем пару самаритянок на пивасик!»
Бред! Бред сивой кобылы, который мог родиться только в моей голове! Нет, я определенно схожу с ума. Эзук, Иисус, Бог, в которого я никогда толком не верила, и не знаю толком, верю ли сейчас, после всех тех чудес, свидетелем которых я стала.
— Мой грех страшнее. — с прискорбием, от которого моя смешинка вновь подступает к горлу, сообщает мне Эзук. — Имя ему — гордыня.
— И что? — вопрошаю я, принимая его тон, кажущийся мне неимоверно пафосным, а Эзуку — вполне нормальным. — Скажи мне, сын мой, в чем проявлялся твой грех?
Он не успевает ответить — трещат выстрелы, и я, сильным толчком швырнув его на дощатый пол эшафота, сопровождаю это действо словами:
— Лежи! Словишь пулю в голову — прибью!
Люди идут на приступ, полосуя очередями. Многих из них я знаю — бойцы мобильного отряда… Сколько раз мы выходили в безмолвие вместе с вами, сколько раз тащили на плечах раненных. Ваших раненных, людей, не бегунов. И я всегда была рядом, всегда прикрывала спину, и никогда, как бы плохо ни было, мне не приходило в голову подкрепить силы плотью и кровью своих, пусть даже умерших или умирающих. Как изменчив этот мир!
Я стреляю в раскачивающийся над моей головой фонарь, и тьма начинает сгущаться над площадью. Еще один выстрел — меркнет фонарь над входом в бункер, еще один — и еще чуток становится темнее. Теперь мы на равных, ребята! И отбросив в сторону автомат я хватаю нож.
В инфракрасном диапазоне разгоряченные тела видны мне, словно днем, как и нагретые выстрелами стволы пистолетов и «Калашей», с линии огня которых я легко ухожу, провожая взглядом медлительные пули, мчащиеся мимо меня. Для солдат я, наверное, растворяюсь в воздухе, исчезаю в темноте, и лишь изредка они видят блики далекого света на моем ноже, вспарывающем кому-то живот, или входящем под ребра. Для меня же их движения выглядят, словно в замедленной съемке…
Бой был недолог — поняв, что столь быстрого и ловкого противника им не нейтрализовать в темноте, они отступают. Надо отдать им должное, отступают организованно, не смотря на то, что за минуту от трех десятков человек остается лишь семеро. Я отпускаю их — пусть идут, так игра будет еще интереснее, тем более, что слова Эзука все же пустили корни в моем сердце. На мне сотни грехов, а считая еще и солдат Мадьяра, которых поглотил взрыв моей «невесты». Так больше тысячи. И главный среди них — один. Смерть Коли, которого я не смогла спасти. Да, это самый страшные грех — мать, бросившая своего сына… Не то, чтобы я ищу смерти, но я не имею ничего против того, чтобы умереть!
Ведь жить больше незачем… Разве что, чтобы сеять смерть?… Господи, да что же ты со мной делаешь?!! Или праведничество Эзука оказалось заразным?
Эзук по-прежнему лежит на помосте, только уже не лицом вниз, а на спине, устремив свои чистые глаза в небо. Мне не нужно переходить в ИК-область, чтобы увидеть, что на груди у него расплывается красное пятно…