Сенатор в упор разглядывал Макоумера. Потом тихо произнес:
– Похоже, вы уверены в том, что говорите.
– Я верь в факты. А вы?
Эстерхаас глянул в окно, на брызги огня, летевшие из-под сварочных аппаратов.
– До последнего момента у меня была уверенность. Но теперь... – Он повернулся к Макоумеру. – Честно говоря, вся эта история мне очень не нравится.
– Я хочу, чтобы вы запомнили эту минуту, Харлан, – Макоумер придвинулся поближе. – Чтобы запомнили навсегда. У вас была возможность узнать все самому. Вы ею пренебрегли. Теперь вы будете полагаться на информацию, которую я нам даю.
– Понятно.
Макоумеру не понравилась интонация, с которой произнес это слово Эстерхаас.
– Я чем-то оскорбил вас? Вам лучше бы сказать об этом честно и сразу же.
Эстерхаас покачал головой:
– За тридцать с лишним лет в политике я утратил способность обижаться. Понятно – занятие не для тонкокожих.
Совершенно верно, подумал Макоумер. Занятие для толстокожих трусов. Да, вот это свойство Эстерхааса компьютер вычислить не смог! Макоумеру предстояло теперь подумать о другом: что, если Эстерхаас предаст его, прогнется при определенном давлении?
Они продолжали свое путешествие по музею. Макоумер заложил руки за спину, и это совершенно изменило его облик – теперь в нем появилось нечто профессорское.
– Как ужасно то, что случилось с сенатором Берки, – сказал он вполне будничным тоном. – В его возрасте, и погибнуть так дико!
– Не надо играть со мной в такие игры! – Эстерхаас разозлился. – Роланд звонил мне за день до смерти. Рассказал о принятом им решении. Совершенно очевидно, что его убил не какой-то налетчик, хотя полиции Чикаго и удалось себя в этом убедить.
– Но ведь вполне может быть, что полиция права!
Сенатор резко остановился:
– Слушайте, со мной подобная тактика не проходит! Если вы полагаете, что можете запугать меня напоминанием о том, что случилось с Берки, вы глубоко заблуждаетесь. Он сглупил – вместо того чтобы обдумывать свое решение то так, то эдак, он должен был сразу же начать действовать. Тогда он был бы жив и по сей день.
– Ну, если вам нравится так думать, ваше право. И, конечно же, я и не пытался запугивать вас, Харлан. Что вы! Я ни на секунду не стал бы вас недооценивать: вы можете быть столь же опасны, как и могущественны. Именно поэтому я к вам и обратился, – теперь Макоумер был само очарование. – Я слишком глубоко вас уважаю, сенатор.
Эстерхаас кивнул.
– Вы же понимаете, я прагматик. И всегда успеваю разглядеть начертанные на стенах письмена. На мой взгляд, у вас также верный подход в действительности. Наша страна вот уже десять лет беспомощно барахтается в море международной политики. Черт побери, я хорошо знаю об этом и сражаюсь с этим изо всех сил. Но пока что битву мы проигрываем, поскольку на ключевых постах слишком мало людей, разделяющих наши взгляды. И все же теперь у нас появился шанс. Этот шанс дали нашей стране вы, и я восхищен вами, – он потер подбородок. – И все же я прошу вас не идти мне наперекор. Если лошадь, которую вы мне предоставили, начнет брыкаться, я просто сменю лошадь. Такова уж моя манера вести дела.
– Именно это я в вас и ценю, Харлан. И понимаю, почему вы сделали сейчас такое заявление.
Они прошли мимо картины Лихтенштейна, которого Макоумер всегда терпеть не мог.
– А как семья, Харлан?
– Все отлично, – Эстерхаас расслабился: последний этап сделки был завершен. – Барбара вернулась в университет, чтобы получить свою ученую степень, – он хихикнул. – Представляете? В ее-то возрасте!
– Учиться никогда не поздно, – назидательным тоном произнес Макоумер. – А ваша красавица-дочь Эми?
– Свет моих очей? – Эстерхаас расцвел в улыбке. – Она – лучшая в своем классе в Стэмфорде. Единственное, о чем я жалею, так это что мы с Барбарой теперь редко ее видим.
Макоумер остановился перед очередной скульптурой своего любимого Бранкузи. Сколько же в его линиях было чувственности и страсти!
– Харлан, вы не находите, что Бранкузи – настоящий гений? – И, не меняя тона, добавил: – У меня есть пленки, на которых снята Эми.
– Что? – Эстерхаасу показалось сначала, что он что-то не расслышал. – Вы сказали – пленки?
– Да, – теперь Макоумер говорил медленно и внятно. – Пленки, на которых заснята ваша дочь. У нее есть любовница. Женщина. Они считают подобные сексуальные отношения жестом «презрения к капиталистической действительности», эдаким революционным актом.
– Что?! – заорал сенатор, лицо его сделалось пунцовым. Макоумер схватил его за руку, чтобы утихомирить. – Я в это не верю!
Макоумер достал цветной снимок:
– Вот, пожалуйста, один из кадров. – Их множество.
Рука Эстерхааса дрожала. Он держал фотографию за краешек, будто боялся заразиться.
– О, Боже, – простонал он, глядя на свой позор и ужас. – Барбара не перенесет этого, – он говорил как бы про себя.
– Я вас понимаю, – Макоумер взял у него из рук фотографию, отошел в угол, склонился над урной и поджег, чиркнув золотой зажигалкой. Подождал, пока снимок превратится в пепел, потом вернулся к застывшему в той же позе Эстерхаасу.
– Но Барбара не узнает об этом. И никто не узнает. По крайней мере, от меня, Харлан. Я хочу, чтобы вы это поняли. Не от меня.
– Я думаю, что... – Сенатор медленно возвращался к действительности, – ...что я понял. – Лицо его исказила гримаса гнева. – Какая же вы сволочь!
– Необыкновенно забавно, – произнес Макоумер, намереваясь уйти, – слышать эти слова именно от вас.
На Александрию, как и на весь Вашингтон, опустились жаркие влажные сумерки.
Готтшалк был все еще в темно-синих костюмных брюках, но пиджак, жилет и галстук валялись на спинке шезлонга, словно флаги, брошенные при поспешном отступлении. Он взял с чугунного столика высокий стакан, приложил запотевший ледяной бок к щеке и тяжело вздохнул.
У его ног на безукоризненно ухоженной лужайке лежала Кэтлин. На ней была просторная блузка без рукавов в зеленых, коричневых и серых пятнах – Готтшалку она напомнила камуфляжные куртки, которые носили солдаты в Юго-Восточной Азии. Короткие зеленые шорты выгодно подчеркивали ее ягодицы. Кэтлин лежала на животе, болтая в воздухе ножками, обутыми в серебристые сандалии.
И этот дом, и эта лужайка были для Готтшалка убежищем, местом, где он мог сбросить с себя невыносимое бремя предвыборной борьбы. За последние восемь месяцев он по меньшей мере три раза посетил каждый из штатов, где лично встречался с теми делегатами, которые приедут на съезд в Даллас. Такая жизнь ему нравилась, но она же и изматывала, хотя в его организме проснулись силы, о существовании которых он ранее не подозревал. Но ему требовался отдых от всего этого – от напряжения, политики, от необходимости «держать лицо» на публике, от планов, от внутренних распрей, от бесчисленных встреч с прессой, от речей, от «спонтанных» острот, объятий, пожиманий рук, от сигар. Даже от Роберты.
Отдых и кое-что большее дарила ему только Кэтлин. Та самая Кэтлин, которая сквозь полуприкрытые веки смотрела сейчас на густую листву, которая вкупе с бамбуковым забором надежно огораживала дом от тихой, сонной улицы. Кэтлин чувствовала себя здесь в полной безопасности. Более того, она любила этот дом, потому что он олицетворял для нее определенную ступеньку на пути к самому верху.