Выбрать главу

— Анюта где была?

— В машину ее утащили и увезли. И папа с ней уехал. А трое этих… остались и давай меня охаживать. Я все ступеньки в доме пересчитал. Потом папа вернулся и повезли они меня в «пятерку». Что там было… — он тяжело вздохнул.

Игорь бросил на сковороду нарезанную колбасу, глотнул квасу и присел на диван.

— Знаю я, что там было, — проворчал он. — Владик, тебе сколько лет?

— Двадцать один, а что?

— Что? А то, что баб надо выбирать не только членом, но и головой. Или ты ее в невесты присмотрел?

— В какие невесты? — возмутился Лосев, — ну, понравились друг другу, перепихнулись в охотку. Что ж теперь, любовь на всю жизнь?

— Вот трахнулись, и — все, разбежались по норам. За каким хреном ты ее сюда водить стал? Соображение надо иметь. Она что, не говорила, что у нее папа крутой?

— Ну, так, бормотала чего-то, — Владик потупился, — я думал, это еще лучше. Папашка денег подкинет, может, выставку организовать поможет. Глядишь и…

— Ага, — усмехнулся Корсаков, — апартаменты выделит — трахайтесь, детки, на здоровье. Позволь я тебе кое-что объясню: в советское время общество у нас было бесклассовое. Так во всяком случае, считалось. А теперь дело другое. Анюта и папаша ее принадлежат к высшему обществу, а ты даже не в низшем классе, ты нигде. Ты — деклассированный элемент, мать твою! — Игорь разозлился всерьез. В самом деле: приходится объяснять этому Казанове элементарные вещи, — они — новая аристократия, только без дворянских титулов. Хотя я подозреваю, что это временно. А ты? Монтекки из подворотни! Ромео без определенного места жительства. Кстати, Ромео даже родословная не помогла, если ты помнишь, чем у Шекспира дело кончилось. Ты пойми, Лось, бабы к художнику тянутся потому, что он вольный человек, а воля — это отсутствие хомута и кнута! Ты себе нашел и то, и другое, и приключений на задницу. И, кстати, ты уж меня извини, ты всерьез считаешь себя художником?

— А почему нет? — обиделся Владик.

— Да потому, что давить краску на холст — это еще не искусство. Таких, как я — сотни, а таких, как ты — тысячи и все хотят сладко есть и мягко спать, не прилагая к этому усилий. Вы не знаете элементарных вещей: даже, как правильно смешать краски, я не говорю уже о технике рисунка. Я не люблю Шилова, но он как-то раз сказал про таких, как ты очень правильные слова: если ты художник, то нарисуй мне хотя бы обыкновенный стакан. Простой стеклянный стакан, но чтобы он был похож на самого на себя

— Вполне можно обойтись и без этого, — заявил Лосев.

— Да, можно. Но тогда нужна своя фишка, чтобы тебя заметили. Эпатаж, скандал, причем не местного значения, не драка с бомжами и не пьяный загул среди своих, а скандал такой, чтобы о нем написали в прессе. Мне уже за тридцать, Владик, и, по большому счету, мне учиться чему-то уже поздновато, но ты молодой. Брось ты эту херню, найди что-то свое и упрись рогами: работай, думай, пробуй, но не скользи по жизни, как по накатанной дорожке. Выбьешься в люди — я только рад за тебя буду.

— Чего ты завелся-то, — пробормотал Владик, стараясь не смотреть на разгорячившегося Корсакова, — ну ладно, попробую я…

— Да не пробовать надо, а делать! — в сердцах рявкнул Игорь. А действительно, чего это я разорался? — подумал он. Жалко, наверное, этого балбеса.

Колбаса заскворчала, Корсаков перевернул ее и разбил в сковородку пяток яиц.

— Ладно, давай перекусим, — сказал он.

Владик принес подушку, уселся на нее. Табуретку они использовали, как сервировочный столик. Яичница исчезла в мгновение ока. Разлив по кружкам квас, Игорь достал из кармана пятьдесят баксов и протянул Владику.

— Держи. Это тебе подъемные. Больше ничем помочь не могу.

— Не понял, — Лосев захлопал глазами.

— Федоров, участковый наш, сказал, что будет лучше, если ты пропадешь с Арбата в неизвестном направлении и, причем, надолго.

Лосев покачал головой.

— Зачем? Вроде, все обошлось. Папа уехал, Аньку я больше видеть не хочу — здоровье дороже…

Корсаков с досадой хлопнул ладонями по коленям.

— Слушай, я тебе все разжевывать должен? Папа, говоришь, уехал? Надолго ли? Ты думаешь, он это дело так оставит? В один прекрасный день я тебя найду вон там, — он кивнул за окно, — во дворе с проломленной головой. А еще хуже — менты, причем не из «пятерки», а какой-нибудь ОМОН, проведут шмон и найдут у тебя в матрасе мешок с «планом». Тебя на зону лет на пятнадцать, а мы, кто здесь останется, будем ребятам из отделения целый год штраф платить. «За нарушение общественного порядка». А люди здесь небогатые, сам знаешь. Есть еще вариант: я просыпаюсь, а ты спишь вечным сном с ножом в спине и на рукоятке мои «пальчики». С Александра Александровича станется — может и такое организовать.

Игорь закурил, откинулся на матрасе и уставился в потолок. Жалко парня, но что делать — сам виноват.

Владик потерянно молчал. Снизу донеслись голоса соседей — бомжи вернулись с промысла и разбредались по комнатам. Лосев встал и принялся собирать вещи в рюкзак. Вещей было немного: пара джинсов, свитер, две-три рубашки, бритва. Краски и кисти он сложил в этюдник.

— А картины куда? — спросил Лосев.

— Оставь, я спрячу. Как обоснуешься — дай знать. Если получится картины продать — деньги вышлю.

Владик забросил за спину рюкзак, повесил на плечо этюдник, потоптался, в последний раз оглядывая комнату.

— Давай присядем на дорожку, — предложил Корсаков.

Они присели на матрас, закурили. Владик сопел совсем, как обиженный мальчишка. Ничего, подумал Корсаков, ему и впрямь надо что-то менять в жизни. Докурили, Владик поднялся, Корсаков пошел его проводить.

— С мужиками не прощайся, — сказал он, отодвигая радиаторы от двери, — пусть думают, что ты на Арбат пошел.

— Ладно. Ну, бывай, Игорек, — Лосев протянул ему ладонь, — как остановлюсь где-нибудь — пришлю весточку.

— Счастливо, Влад, — Корсаков пожал Лосеву руку, посмотрел, как он медленно спускается по ступеням и, закрыв дверь, вернулся в комнату.

Эх, жизнь — дерьмо, подумал он.

Трофимыч ссудил Корсакову провод с лампочкой. Прикрутив ее к проводам, торчащим из потолка, Игорь щелкнул выключателем.

— Да будет свет, — сказал он и оглядел свое пристанище.

При электрическом свете вид был, прямо сказать, так себе. Поганый был вид. На потолке, в углах сплели паутину пауки, на обоях ясно проступили карандашные рисунки — раньше, если собиралась компания, Игорь на спор рисовал десятисекундные портреты. Ага, вот эту пьянку он помнил.

Владик притащил откуда-то девиц и море выпивки. Игорь рисовал всех желающих. Некоторые из девушек обдирали обои со своими портретами и просили подписать. Корсаков, чувствуя себя новоявленным Пикассо, небрежно ставил росчерки на рыхлой бумаге. Закончилась пьянка грандиозной всеобщей любовью — на следующий день даже бомжи-соседи таращили глаза и качали головами.

— Ну вы, ребята, даете. Одно слово — художники.

Корсаков спустился в подвал и притащил наверх картины, которые он не решался хранить в комнате — несколько особо дорогих ему холстов. Он расставил их напротив матраса, уселся на него и, закурив, принялся вспоминать.

Вот эту он написал после развода, по памяти: ребенок — девочка лет трех, уходила, оглядываясь по ромашковому полю. Это когда он еще был женат, они снимали полдачи под Дмитровом и ходили на канал имени Москвы через ромашковое поле, а дочка бежала впереди, оглядывалась и все торопила их.

А вот эта картина написана, дай бог памяти… А-а! Жук в тот раз уговаривал продать несколько картин, а когда Корсаков отказался, притащил водки и девок с Тверской. Игорю тогда поосторожней бы, а он гусарил, показывал, какой он крутой — садил стакан за стаканом без закуски, а девки подбадривали. Наутро очнулся — половины картин как не было. Жучила, гад, сказал, что Корсаков их спьяну раздарил девкам. Это потом только Игорь узнал, что у Жука такой прием: подпоить несговорчивого живописца в теплой компании, а после сказать, что картины подарены девочкам. Девчонок, конечно, не найдешь, да никто и не искал, а Жук выгодно сплавлял полотна. На этом и поднялся, скотина. С горя Корсаков квасил неделю, а опомнился только когда ночью явились ему черти и поманили за собой. На этом полотне изобразил Игорь Евгения Жуковицкого. Вернее, не самого Жука — кому он интересен, урод вислозадый, а его поганую душу. Картина получилась кошмарной — Гигер позавидовал бы. Корсаков и сам на нее смотреть не мог — страшно становилось, а потому убрал в подвал. Но продавать картину не хотел: пусть будет, как напоминание и о Жучиле с его подленькими приемчиками, и о чертях, тащивших Корсакова в преисподнюю.