Вдоль всех стен комнаты стояли широкия лавки. Направо от входа, под образами стоял дубовый очень длинный стол. Стол был накрыт скатертью. За ним, должно быть, только что ужинали. Скатерть была в пятнах от расплесканного из ложек варева, усыпанного хлебными крошками, и посредине стола стояла оловянная чашка с собранными в ней огрызками хлеба, оглоданными костями и тоже оловянными же, как и чашка, ложками.
Комната была жарко натоплена, и отчего-то в ней было чадно, или это была сырость, скоплявшаяся крупными каплями на потолке, как в бане, и тяжелым туманом стоявшая в воздухе… Огарок сальной свечи, горевший в медном подсвечнике на столе освещал плохо комнату.
Несколько синих и зеленых расстёгнутых кафтанов с красными и малинового цвета шелковыми рубашками под ними, несколько лиц, потных и красных после недавнего ужина, маячили в этом чаду или в этой сырости, проникавшей воздух сизой мутью.
Оглядевшись, Молчанов сообразил, что он находится скорее всего среди боярских дворян, которым за боярином «тепло и не дует». И оттого все они такие щеголи… За боярских гостей, каких-нибудь тоже бояр, собравшихся навестить больного, их никак нельзя было принять. Для этого одеты они были недостаточно богато. И кроме того, если бы они были гости, им на стол подали бы что-нибудь получше оловянной миски.
Самое большее, чем еще они могли быть, так это дальними боярскими родичами.
Но их было много, не меньше десяти человек.
Они обступили Молчанова кругом, когда он разделся…
На образа он не стал креститься и на нем был польского покроя кафтан, с пристегнутой к поясу не польской, однако, саблей, а длинной прямой рапирой.
Он положил руку на эфес рапиры и молча посмотрел пристальным взглядом поочередно в глаза тем, кто стоял к нему ближе.
Глаза у него были глубокие и черные, и если всмотреться в них, то они понемногу начинали казаться лишенными зрачков. Будто зрачки расплывались и оставалась одна чернота. Будто смотрел человек не в глаза другому человеку, а в какую-то переливающуюся и колышущуюся темь, какая бывает ночью в проруби.
И чудилось, — глубоко там! И от сознания, что там темно и глубоко как в бездне, становилось жутко и страшно и хотелось отойти прочь.
Там… Где там? В его глазах? Но что может быть в глазах?
Но его глаза были как черные окна, сквозь которые смотрят в глубину ночи. Ночь была за ними… Не ночь, а жуткая ночь…
Он умел делать такие глаза, давал им такое выражение. А может быть, вперив в человека этот свой жуткий взгляд, он показывал ему свою душу:
— Гляди, каков я…
Он-то знал, каков он!.. И так как это желание показать человеку, каков он сам в себе, было велико в нем, он могучим усилием воли как бы выходил перед человеком сам из себя…
Про его глаза, и правда, говорили, что они без зрачков и будто в них «ворочается» что-то как живое, а что — не разглядишь, потому что в глазах у него черно, как если бы в них налили чернил или конопляного масла.
Глава III.
— Кто же меня проводит до боярина? — сказал Молчанов.
Ему никто не ответил. Кое кто отошел от него и тихонько стал к стороне.
Другие продолжали его рассматривать и многим пришла в голову мысль: зачем он понадобился боярину?
В доме, на женской половине жила старуха, бывшая мамка, выкормившая боярских детей. Эта старуха, когда боярин слег и на него напала икота, говорила шепотом в сенях с коровницей, приносившей в хоромы молоко: оттого икает боярин, что его душенька хочет, да не может расстаться с телом.
А отчего не может?
Люди, которых Молчанов принимал за боярских дворян и которые действительно частью были дети малоземельных помещиков, искавшие около боярина чинов и должностей, а частью жили при нем по дальнему родству, про мамкины слова знали от сенных девушек.
Отчего, правда, бывает иногда душе трудно расстаться с телом, хотя оно и хочет этого?
И тут, у боярских дворян невольно возникал новый вопрос: уж не для того ли позвал боярин Молчанова, чтобы он помог его душе выйти из тела?
И когда в их комнате, где они жили как у Христа за пазухой, в тепле и холе, и по-своему хорошели день ото дня, расцветая как маковы цветы на тучном огороде на боярском харче и питье, появился этот странный человек, со странными глазами, одетый по-польски, а не поляк и тоже не свой, хотя и московский, — им стало не по себе, обуяла их жуть… От боярина им было наказано: «немедля», как привезут они из Салтыкова дворянина Молчанова, дать о том знать «на боярский ярус».