Месяц светил через ограду, и при его свете на ней кое-где белела известка в тех местах, где выпали кирпичи.
Местами ограды за бурьяном совсем не было видно, местами она поднималась над бурьяном неровными, точно зазубренными краями.
Широкие камни крыльца, все залитые светом месяца, ярко белели между кустами крапивы и колок, и так же ярко белела небольшая песчаная площадка перед крыльцом; на песке резко обозначались тени от крапивы и колок.
На ступенях крыльца по краям, слева и справа, лежали черные тени от двух уцелевших колонн замка.
Кочерга сел на нижней ступеньке крыльца и закурил трубку.
Когда он раскуривал ее, на огонек прилетела ночная бабочка и, трепеща крылышками, на минуту остановилась в воздухе, в освещенном пространстве, вздрогнула всем своим маленьким белым тельцем и сразу скрылась неизвестно куда точно потонула в сумраке.
Большой жук, как пуля, с внезапным гуденьем стукнулся Кочерге прямо в лоб и свалился вниз в редкую тощую травку местами пробившуюся из песка вдоль ступеньки. Кочерга слышал, как он возился в траве шурша жесткими крыльями, слабо начиная свое гуденье и опять обрывая его. Потом он сразу загудел громко, так же неожиданно и на такой же высоте, как и в первый раз, и скоро затих в бурьяне.
Из леса, начинавшегося сейчас же за замковой оградой, тянуло свежестью и пахло сыростью.
Тень от леса падала через ограду на бурьян, тянулась по траве дальше, а от особенно высоких деревьев тень доходила до стен дома и лежала на фундаменте, — будто шла из земли.
Кочерга долго сидел на крыльце. Он выкурил одну трубку набил другую, высек огня и опять закурил.
Кругом — и в замке, и на дворе, и в лесу — по-прежнему все было тихо.
Только где-то далеко, должно-быть в панской усадьбе, в пруду квакали лягушки.
Но Кочерга успел уже прислушаться к этому кваканью… Оно только по временам, будто насильно, врывалось ему в уши, точно во сне…
Тишина казалась ему невозмутимой, полной, а то, что квакали лягушки, было точно совсем другое, совсем постороннее, далекое.
Проснувшись, он хотел было зажечь фонарь и обойти все комнаты в замке, а на двор вышел только за тем, чтобы покурить и освежиться, — но пока он сидел на крыльце, на него точно оцепенение нашло, точно тишина, что была кругом, и его захватила в свою глубину…
И ему не хотелось встать с крыльца и уйти от этой тишины, от этих теней, месячного света, темно-голубых полутонов…
Синее небо точно струило голубой воздух, и эта синева окутывала весь двор замка, всю землю, весь мир.
И Кочерге казалось, что если он пошевелится или произведет какой-нибудь шум, бросит что-нибудь, или неосторожно двинет какой-нибудь предмет, то сделает кому-то невинному, наивному и чистому какое-то зло, точно обидит ребенка…
Ему и правда мир казался в эту минуту, как грезы ребёнка. Будто он таинственной, волшебной силой вошел в чей-то сон и должен сидеть смирно и тихо, чтобы его не заметили и не испугались.
И вдруг он неожиданно ощутил глубоко-глубоко в душе что-то тоскливое, неясное и неопределенное.
Он даже не понял в первую минуту, откуда это.
Он чувствовал только, что его старое сердце словно размягчилось и из него точно выступили слезы.
Он был стар и уже давно не плакал, но теперь он ощущал слезы сердцем. Глаза не плакали, но душа его готова была зарыдать…
И в мозгу быстро, один за другим, пронеслись три смутные образа: Зуй, „каменный“ пан и те два пана, что когда-то ночевали в этом замке, и про которых рассказывал ему Зуй…
Он никогда не видал ни этих панов ни того „каменного“ пана, но сейчас он точно чувствовал их присутствие около себя.
Будто они тоже были тут, рядом с ним…
Он взглянул перед собой и вокруг себя, подумав, зачем Бог терпит в мире тех двух панов и того „каменного“ пана, и ему показалось, что вместе с той тоской, которая была в его душе, он почувствовал еще тоску, разлитую в мире, скрывавшуюся в тишине, в сумраке, в голубом воздухе, в серебряном свете месяца…
Будто мир тоже глядел на него и спрашивал, тоже с тоской и слезами:
— Зачем терпит Бог таких людей?
А потом Кочерга уж не глядел на окружавший его Божий мир, — на небо и синий сумрак в лесу, на свет месяца на песке, на бурьян, густо росший по двору; и тоска и слезы душили его, и он уж не спрашивал с мучительной болью в сердце:
— Зачем терпит Бог таких людей?…
В нем закипала глухая ненависть к этим людям — к тем двум панам и к этому живому каменному истукану…
И те два пана казались ему тоже как каменные: без сердца, без сострадания, без жалости…