— Я не отпущу тебя, — сказал он, — пока ты не дашь писульки, чтобы твоя экономка выдала мне сто золотых, и пока мой хлопец не привезет их сюда…
И, целясь пану прямо в лоб, он крикнул хлопцу: —Развяжи ему руки!.. Пусть пишет!..
Пан Грач должен был написать записку.
Что же ему оставалось делать? Правда первое его желание, когда ему развязали руки, было броситься на Омелько, но он вспомнил про великий завтрашний праздник, про торжественное служение в церкви, про других панов, несомненно, уже поджидающих около церкви его приезда, их разговенье… И он сказал поспешно:
— Хорошо, давай, я напишу записку…
Омелькин хлопец уехал, и пан Грач остался с Омелько с глазу на глаз. Он оглянул каплицу и заметил в углу около распятия висевшую на стене саблю и пару пистолетов.
Омелько заметил этот взгляд.
— Только шевельнись, — угрюмо проворчал он, — и живой не встанешь.
Пан Грач нахмурился.
— Молчи лучше, — проговорил он, — теперь Страстная суббота. Говорят, — и при этом пан Грач повел глазами на распятие, — говорят, Он…
И вдруг он остановился.
— Гляди, Омелько, — воскликнул пан. — Он как живой!..
Сальная свечка сильно нагорела; свет был неровный… По распятию скользили тени… Изможденное страданьем мраморное лицо казалось серым… Только в двух местах — на губах к на щеках под глазами — на гладко отполированной поверхности мрамора тускло отсвечивало пламя свечи… Словно румянец просвечивал сквозь мрамор.
Отблеск света трепетал едва уловимым трепетом разливался шире, потухал на мгновенье, вспыхивая опять, слабый, болезненный… Мраморное, неподвижное страданье оживало, дышало настоящей мучительной болью; уста словно шевелились.
— Это — так, — сказал Омелько несколько другим голосом чем за минуту перед, тем, и нахмурился.
В келье стало тихо-тихо.
— Омелько!
— Ну?
— Эй, Омелько!.. Сколько ты душ загубил, сколько христианской крови пролил! Кат [5]) ты своего Бога.
Глаза Омелько стали темны, как ночь, и потом в них зажглось что-то в самой их глубине…
— Господь будь мне заступник!.. — крикнул вдруг пан Грач совсем неожиданно для себя и для Омельки. Его будто что толкнуло. Он бросился на Омельку.
Омелько выстрелил. Оглушенный выстрелом, пан Грач остановился… Он не ощущал никакой боли. Омелько промахнулся. Пан Грач ловко сбил его с ног, выбежал из каплицы и, вскочив на Омелькина коня, ускакал…
Когда Омелько пришел в себя и поднялся с пола, прямо перед собой он увидел распятие.
Омелько привык видеть одну рану на этом мраморном теле. Теперь их было две. Одна — маленькая на боку, другая— широкая, темная на груди. Омелькина пуля, расплющившись об изваяние, выбила в том месте, как удар молота, несколько кусков, а конечности рёбер образовались прямо на краю раны…
И вдруг у него у самого словно зажгло на этом месте.
Он отошел к стене, прислонился к ней и опять взглянул на распятие.
О, какая рана!..
Он закрыл лицо руками, затаил дух… Глубоко в груди, в самом сердце, он почувствовал опять жгучую боль. Точно жидкий огонь разлился у него под кожей.
„Господи! Да что же это? “
Снова раздвинув ладонь, он бросил взгляд на распятие и быстро сейчас же сдвинул ладони… Теперь он уж не мог видеть раны, но все равно, — рана точно осталась внутри его ладоней… Он закрыл глаза, но и с закрытыми глазами продолжал видеть рану.
Когда через полчаса вернулся растерянный, испуганный Омелькин хлопец, Омелько все еще стоял против распятия, и при слабом свете огарка было видно, что он старается как можно крепче сомкнуть глаза, хотя они и так были закрыты ладонями.
Хлопец Омельки забыл про свой недавно перенесенный испуг, и подскочил к Омельке: он думал, что пан Грач, вырываясь от разбойника, ранил, очевидно, ему глаза. Но крови не видно было.
— Омелько, ты ранен?
— Нет! — послышался глухой ответ.
Хлопец успокоился. Вернулась боязнь, что Омелько будет его ругать за то, что он позволил себе на обратном пути вернуть взятые деньги пану Грачу. Но Омелько стоял, не шевелясь. Очевидно, он не думал о деньгах.
— Что с тобой Омелько?
В ответ тот только застонал. Потом после долгого молчания заговорил. Он продолжал стоять на старом месте и все закрывал глаза рукою и говорил:
— Слушай, что мы с тобой: делали!? А? Что мы с тобой делали?! Только теперь я понял все. Он, — и он приналег на это слово, — открыл мне это. Сколько народа ограбили мы с тобой; да ограбили-то еще это ничего: живы будут, опять наживут. А сколько перебили!