Так продолжалось более десяти лет. Вся остальная жизнь ― как построенные без любви, наспех сколоченные домишки, что ютятся со всех сторон барского поместья ― строилась вокруг башни, где винтовая лестница, мерцающая тайна, небесный чертеж. В ней, этой внешней и, по сути дела, лишней жизни он тоже должен был избегать ошибок, ибо тогда лестница уперлась бы в стену и путь наверх был бы отрезан. Он панически боялся тупика, боялся, что все кончится и он останется один со своим ремеслом никому ненужным и потерпевшим крах банкротом, не оправдавшим радужных ожиданий. Я прекрасно знал, что прошлое не спасает: в жизни нет заслуг, есть лишь путь, наверх или вниз, к жизни или смерти.
Ему казалось, что он не так часто и ошибался в жизни, ибо боялся грешить, дабы не растратить впустую доверие, не остаться одному. Каждый новый текст (в традициях времени словечко «текст» было синонимом любой письменной речи от заунывной эпопеи до удалых частушек) являлся этапом, изменяющим жизнь: менялась вода в аквариуме, местные обитатели, друзья и знакомые, среда обитания и, как песок после отлива, обнажался новый слой чтения.
Критерием правильности жизни был стиль. За свою жизнь я встретил всего нескольких людей, обладавших прописанным до теней и полутонов стилем жизни, ценность которого умножалась тем обстоятельством, что надо было не просто жить, а выжить.
Стоит ли описывать жизни-кристаллы, то освещавшие себя и окружающих тускло, с мятным приглушенным отблеском, то вдруг как бы напрягаясь от внутреннего света, если все равно всех пожирала бездна. Не та, ставшая дежурным образом вечности державинская пропасть, от которой все равно никуда не уйти, даже не бездна времени, тягучего, безразличного, стирающего все детали, а бездна случая, который не был предусмотрен в предварительной аранжировке частной судьбы, с грехом пополам разбиравшей полунамеки и подмигивающие маячки будущего, обернувшегося совсем не таким, каким было обещано. Виноватых не было. Но он думал (был уверен, не сомневался и гордился этим), что сияние и стиль присущ породе именно его друзей-нонконформистов: оказалось, оно (он, они) есть функция времени. И производная от давлений. Как сырая деревяшка, зажимаемая в тисках, издает своеобразный писк, так эти, казалось, уникальные создания, словно светлячки, светились только в темноте и защищались особой, жизнетворческой интонацией, когда их сдавливали мучительно прекрасные обстоятельства. Но стоило только тискам разжаться, а темноте рассеяться, как их своеобразие и стиль стали меркнуть, тускнеть, исчезать, словно окраска глубоководных рыб, вытащенных из воды. Все, все как-то разом потускнели, поскучнели, потеряли друг к другу интерес. Оказывается, дружба не есть психофизическая особенность некоторых натур, а в большей степени реакция на состояние общества. В тесном, зажатом, холодном и ненормальном обществе дружба ― хороший способ выжить, ибо вместе легче, теплее, больше вероятность спастись. Дружба спасала, ибо друзья помогали друг другу остаться изгоями и одновременно не раствориться в общем мраке. Общение, заменяя все на свете, было говорящей газетой и периодическим журналом. А самое главное ― помогало отстоять свою нормальность в ненормальном мире. Но мрак растаял, и метрический стих тесных отношений превратился в необязательный верлибр пресно-теплых и вяло-натужных контактов. Законы социума (в том числе и законы противодействия ему) сильнее натуры и ― увы, увы! ― определяют ее.
Х. поступил умнее, точнее и дальновиднее многих ― он умер, когда еще можно было жить: бездна не открыла своего рта; и я помню, как он, переминаясь с ноги на ногу, с какой-то девичьей стеснительностью поднял руку, чтобы помахать ею, но тут же опустил, оставшись на краю платформы, ― убыстряющий ход поезда сдвинул перспективу назад и влево; поднятая рука с зажатой в ней нелепой вязаной шапочкой обозначила наконец восклицательный знак. И я отправился к проводнику уточнять расписание ― поезд опаздывал, а я торопился на суд.