Мишка (а ведь и он, наверно, тужился что-то интересное сказать, да не получилось). Как Антонина Ивановна.
Я. Люблю чаек. Люблю, когда они на воде качаются.
И когда стоят на своих длинных ногах. И на суше люблю их и на воде.
Тут Капусов-отец захохотал оглушительно, а Ка-- пуста подхихикивала. В душе я торжествовал.
- А как вы к морю относитесь?
Технарь. Я люблю море, особенно в бархатный сезон.
Тонина. Море люблю, только плаваю, как топор.
Мишка. Я тоже.
Я. Не люблю море. Я реки люблю.
- А теперь вспомните свои ответы. Отношение к лошадям - это отношение к мужчинам, к чайкам - к женщинам, к морю - к любви.
Все на минуту задумались, припоминая свои ответы, и натянуто засмеялись.
- Фу, какая ерунда! - сказала Тонина. - Глупейшая штука.
Потом заговорили кто о чем. Технарь кричал:
- Литература - заменитель жизни! Литература - глушитель жизни.
Тонина махала на него рукой:
- Перестань, Коля!
Капусов-отец изрекал:
- Гуманизм - это боль.
Технарь неистовствовал:
- Мемуары - это замочная скважина!
Капусов фантазировал:
- Со своей супруги я бы заказал писать портрет Ренуару, а с Тонечки Валентину Серову, ну, а Михайлу Михайловича...
Открыли еще бутылку вина. Я опять вспомнил о Гусеве. И опять почувствовал вокруг ожидание.
- Скучнова-та, - отчетливо сказал Мишка.
Капуста встрепенулась.
- Ну ладно, пора накрывать на стол. Накрываю на шестерых.
Тонина сказала, что идет переодеваться в другую комнату. Мы болтались под ногами у старших. И вдруг мы услышали скрип лыж, потом дверь хлопнула и, протопав по коридору, появился мужчина - большой, ростом под притолоку, и очень похожий на мальчишку.
У него симпатичная круглая голова и волосы ежиком.
Такие нравятся с первого взгляда.
Капусовы и Технарь затолпились и заговорили. Со мной и Мишкой мужчина тоже поздоровался за руку и представился: "Сергей". Просто "Сергей" - а ему уже к сорока.
И тут по коридору прозвучали каблуки. Все обернулись. В дверях стояла Тонина.
Такой красивой я ее никогда не видел. В длинном нежно-голубом платье, юбка завивается клиньями:
клин голубой, клин кремовый. Волосы светлые, воздушные. Если бы она растаяла сейчас в воздухе, никто бы не удивился, такая она была. И все это чувствовали. Технарь смотрел на нее с непонятным выражением изумления и недовольства.
Тогда Тонина сделала шаг к Гусеву и протянула ему руку. А он даже не заметил, так напряженно смотрел ей в лицо, когда же опомнился, как-то торопливо схватил ее руку и долго, очень долго тряс.
- Здравствуй, Тосенька. Вот время-то летит! - забормотал.
Я понял, что всем нужно выйти, чтобы они могли просто поздороваться. Как остальные не понимают?
И я вышел.
У печки стояли два пенька-чурбана. Я сел, открыл заслонку и стал подкладывать дровины. Огонь хватался за поленья, облизывая, обгладывая их, превращая в загадочные замки и руины с переходами, кельями и перегородками, тонкими, как папиросная бумага.
Я думал о матери. Скоро двенадцать. Сидит она одна или спать легла? У нас даже телевизора нет.
А может, плачет там под елкой, где качается балерина в ватной абрикосовой юбке. Я бросил маму, и ради кого? Чего? Чтобы чувствовать себя здесь чужим и лишним? Кто я? Приятель Мишки Капусова, приехал, чтобы ему не было скучно.
Я не должен был ее оставлять. Ей и так не слишком весело живется. С какими же глазами я вернусь к ней?
Пришел Мишка и сел на второй чурбачок.
- Кто этот Гусев? - спросил я.
- Не знаю, - сказал Капусов. - Раньше отец говорил - неудачник, потом прожектер. А нынче ничего определенного не слыхал. Теперь он кто-то другой, потому что защитил диссертацию.
- А почему неудачник, прожектер?
- Видишь, старик, у Гусева как-то не сразу все вышло. Года два отучился с мужем Антонины в электротехническом, потом бросил. "Себя" искал, по экспедициям мотался, чуть прописку не потерял. Зато потом сразу пошел в рост. Бах - университет, бах - статьи какие-то, бах - диссертация.
- Он геолог?
- Гидробиолог. Аквалангом увлекается, подводной фотосъемкой.
- Наверно, интересная у него работа?
- Наверно, - меланхолически согласился Капусов. - Такая интересная, что Антонину проморгал.
Он ведь с ней в одном классе учился, он же ее и с будущим мужем познакомил. Меньше надо было за туманами шататься.
- А что, у Антонины с Гусевым любовь была?
Я молил, чтобы никто не прервал нашего разговора.
- Была вроде.
- Так если была, зачем же она за другого вышла?
- Спроси что-нибудь полегче, - сказал Капусов. - Я что тебе, аптека?
- Ты не любишь Гусева?
- Да нет, почему же. Он появляется раз в сто лет, а разговоров о нем больно много. Надоело.
Нас звали. Оказывается, уже било двенадцать. Я судорожно схватил стакан и загадал желание: чтобы маме было хорошо и чтобы Тонина в новом году хоть чуть-чуть на меня обращала внимание.
И вот уже все чокаются. Где Тонинин стакан, не разберу. Вот уже гимн играет. Еще год прошел.
Включили магнитофон. Тонина с Гусевым сидели рядом и о чем-то говорили. К ним обращались, звали танцевать, а они не слышали, даже не ели, так были заняты разговором. До меня долетали отдельные, ничего не значащие слова, но почему-то сделалось грустно.
А Тонина с Гусевым пошли танцевать, и так ловко, словно много лет подряд только этим и занимались, пританцевались друг к другу, - шаг в шаг, поворот в поворот. Клинья ее платья то заворачивались вокруг ног, то развихрялись. Очень медленно они танцевали, очень плавно, будто совершая маленькие перелеты.
И вдруг я без всякой к Гусеву неприязни понял: в этих двоих танцующих нет сейчас ничего бытового, мелкого - в их танце большая, настоящая печаль, любовь, встреча и расставание.
Капусов-отец танцевал с Капустой, перекладывая бороду с ее правой щеки на левую и снова на правую.
И Гусев с Капустой танцевал, весело, шумно, а она смеялась своим тихим, чуть дребезжащим смехом.
А потом Гусев снова танцевал с Тониной. Я смотрел на них и думал: вот за кого Тонина должна была выйти замуж.