Выбрать главу

...В одной из последних шеренг - пожилая женщина с хозяйственной сумкой и долговязый мужчина в линялом плаще и черной шапочке, из-под которой свисают длинные космы волос, объединенные с бородой и усами и бровями в один густой седой клубок, пробитый тонким носом и острым взглядом. Они идут, омраченные общим с евреями трауром, двое славян – пани Ядвига, улыбчивая милая старая полька, уборщица, живущая неподалеку, в одном из стандартных пятиэтажных домов, и Лесь Пейчара, о котором завсегдатаи этих мест только и знают, что украинец, а откуда взялся, когда, каким образом вонзился длинным нескладным телом в польскую жизнь и прижился, стал своим, - то никому толком не известно. Художник ли, фельдшер, а, может быть, и шофер, его встречали и в библиотеке Еврейского исторического института, и в православной церкви, и на концерте Евы Дымарчик... Всегда один, одет бедно, обтерто, из-под мохнатых бровей во мраке длинных ресниц печалятся узкие глаза... Так и привыкли к нему: просто человек. Сам по себе. Не украинец среди поляков, не православный среди иудеев - просто человек.

Как и пани Ядвига.

Она - из тех поляков, кого немцы переселили с территории гетто на “арийскую” сторону, в одну из квартир, чьи владельцы отправились туда, в гетто. Пани Ядвиге привелось ежедневно проходить у стены гетто - ее громада надежно и бесповоротно перегораживала улицу. Здесь шаркали редкие прохожие, а за стеной стыла вязкая тишина - там вымирали евреи...

Внизу стены светлело отверстие для стока воды, при сильном дожде грязный ручей выносил оттуда на “арийскую” мостовую тряпки, окурок, разбитые очки, клочки газеты, смятый каблук... Дождь кончался, поток иссякал, и отверстие мертво застывало - бельмо на грязной кирпичной плоскости. Хоть бы кошка шмыгнула или крыса, думала пани Ядвига, глядя на дырку, но кошек, говорят, в гетто давно съели, а крысам, наверно, хватало дела внутри стены. Пани Ядвига ходила по своей улочке, стараясь поменьше думать об евреях, и это в общем удавалось, потому что хватало своих забот в нищей унылой Варшаве, вздрагивающей от облав и расстрелов, и еще потому, что если верить слухам, витающим в городе, - значит, Бога нет, а такого пани Ядвига и на краюшке мысли не допускала.

Вероятно, Богом и было ей дано однажды, идя в солнечный день пустынной своей улицей, заметить, как бельмо в стене гетто неожиданно потемнело, словно изнутри заслонили дыру. Пани Ядвига остановилась удивленная. Серая масса ворошилась в отверстии, протискивалась, выпирала сквозь стену, будто грязный нарыв вызревал на кирпичной кладке. Нарыв рос, вспухал на мертвой глади стены, мешок оттуда проталкивали, что ли... Наконец, проткнулся, отделился от стены и распался на тряпочные лохмотья, среди которых блеснули нечеловеческим блеском человечьи глаза. Оказалось, ребенок, лет пяти-шести, кажется, мальчик - скелет и кожа, неизвестно на чем держатся тряпки, лицо черно от грязи и усилий, старческий прерывистый всхлип и - взгляд.

Глядя в эти огромные глаза, поняла голодная пани Ядвига, что значит сходить с ума от голода. Страшно горящий взгляд ребенка прожектором обежал улицу, потом лохмотья метнулись на тротуар, из них выпросталась немыслимо тонкая невесомая рука и, прося подаяния у мимо идущих, ребенок поволокся вдоль домов...

Было тихо, светило солнце, блистали окна, только стена гетто посреди мостовой темнила весенний городской пейзаж.

Ребенок прошел с десяток шагов, еще никто ничего ему не подал, но пани Ядвига уже потянулась к своей сумке, где лежало несколько картофелин, - и тут зарычал мотоцикл. Ребенок замер, приткнулся к стене дома. Из-за угла выехал немецкий патруль. Прохожих - в ворота, в подъезды - сдуло. Пани Ядвига застыла. Ребенок бросился назад, к стене гетто, к отверстию. Жандарм в коляске мотоцикла посмотрел на бегущего ребенка и добродушно усмехнулся. Мотоцикл взревел, прыгнул наперерез ребенку и стал между ним и стеной. Улицу завалила тишина.

Жандарм, не умеряя улыбки, вышел из коляски. Ребенок без команды поднял руки. Глаза его не отрывались от сапог жандарма.

Солнцу было весело в глянце сапог...

Второй жандарм, за рулем, скучал. Пани Ядвига смотрела.

Она смотрела, как тот, с улыбкой, указал ребенку на дыру в стене: “Лезь!”. Она видела, как ребенок радостно рванулся к дыре, как обернулся, не веря счастью, на немца и как тот, сберегая улыбку, утвердительно кивнул. Она видела: ребенок быстро наклонился, сунул голову в отверстие, лохмотья вспенились, лихорадочно вжимаясь в дыру. И видела: жандарм, весь в сиянии благодушия, мягким неторопливым движением, свободным, уверенным и точным, потянул из кобуры пистолет.

Выстрел.

Тряпки в дыре прошила конвульсия. У пани Ядвиги не стало ног, рук, тела - только глаза, в них - всплеск лохмотьев на стене гетто. Она и треск отъезжающего мотоцикла не заметила...

...Много лет спустя, в один из дней памяти борцов гетто, пани Ядвига случайно оказалась рядом с Пейчарой, они разговорились, и тот мальчик - тряпочная затычка стены гетто - заставил померкнуть ее лучистое лицо, когда она сказала: - Это был такой ужас, пан Пейчара, вы не представляете! Езус Мария! - Вздохнула. Помолчала. - Тут сейчас ходил один турист из России, я ему рассказывала про гетто, а он, кажется, не верил. Или, может быть, плохо понимает по-польски. Хотя я немножечко по-русски ему говорила... Я немножко по-русски, он немножко по-польски... - Она улыбнулась: на старческой щеке - неожиданные детские ямочки...

У Пейчары ответно поднялись уголки губ: - Я думаю, пани, он вас понял. Все народы при желании могут понять друг друга.

- Нет! - вмиг напряглась пани Ядвига. - Немцы - нет!

- Почему? Разве у немцев головы другие?

- Не головы... У них руки другие.

И в отцветших глазах семидесятилетней пани Ядвиги блеснуло пламя. Отсвет тех, многолетней давности, пожаров.

Пейчара не согласился: нельзя всех без разбора в одну кучу. Конечно, у пани Ядвиги, свидетельницы, свои права, завоеванные состраданием, переросшим в собственное страдание. Он, Пейчара, не участник: не был он среди украинцев-конвойных в гетто, не воевал и в Красной Армии или Армии Крайовой против немцев - не пришлось, война опалила его через опыт других - но и он, подобно пани Ядвиге, отягощен чужой болью. И все-таки права на огульную ненависть Пейчара себе не дает. Хотя простое сочувствие пани Ядвиги в Пейчаре поднимается до понимания мысли великого француза Сартра: “Антисемитизм - не еврейская проблема, это наша проблема; судьба евреев есть судьба каждого из нас; никто не будет в безопасности, пока хоть один еврей вынужден опасаться за свою жизнь”. Потому-то и является Пейчара ежегодно в шеренге евреев, идущих под гром барабанов, под бойкую чечетку расстрела: тра-та-та-та... тра-та-та-та...

...Плачет в толпе изящная полька - ее отец погиб в Майданеке. Тра-та-та-та... Тра-та-та-та... Чвах! Чвах! Чвах! Чвах! Евреи в шеренгах не плачут... Тра-та-та... та-та-та... та... та...

Обитель шуршащих травами дождей, горючих туч и пронзительных зорь, край, где томительная медлительность зимы искупается честностью июльского полдня, где картавый окрик вороны - безделушка в интерьере безмолвного леса, край, где солнце животворит сквозь тоску непогоды - край тишины и надежды...

Сюда пятьсот лет назад удивительно пришел старик. Позади лежала морока долгих дорог, позади лежала - жизнь, и ход ее представлялся теперь старику жестко предопределенным: от любой точки отсчет необходимо вел сюда, к свету севера и собора.

Начало могло бы состояться, например, в Пере – еврейском квартале Константинополя. Здесь воздух густел от запахов нищеты и от ненависти христиан к вонючим иудеям, здесь греки, веселясь, выливали нечистоты под двери еврейских лачуг, здесь стираное тряпье белело флагами унижения и уличная пыль изнывала в ожидании погрома: распоротых подушек, размозженных голов и победного воя православной толпы - здесь, в страхе и отчаянии, катилось детство, и премудрость еврейской школы не могла выручить мальчика с глазами, в которых полыхали вопросы.