Выбрать главу

И. НЕВЕРЛИ:

Мы сидели в канаве за бараком - я, трое мальчишек и Стыцкий наборщик... Один из мальчиков спросил, правда ли, что Пандоктор в Майданеке...

- И ты поверил? - сказал второй. - Дурак ты, их давно сожгли...

- А ты не умничай, - накинулся на него Стыцкий, - Пандоктор жив, и дети с ним, хотя и не все...

- Почему не все? - спросил я изумленно.

- Потому что отцепили только один вагон...

- Вы сами видели?

Почти что видел. Он был на Умшлагплаце [привокзальная площадь в Варшаве, пункт перегрузки], когда прибыл “Дом Сирот” с Корчаком. Люди замерли, будто появилась сама смерть, некоторые плакали. Вот так, стройной колонной, по четыре человека в ряду, со знаменем, с руководителем во главе, сюда еще не приходили...

- Что это такое? - закричал комендант Умшлагплаца.

Ему сказали: это Корчак с детьми. Комендант задумался, начал вспоминать, но вспомнил, когда дети были уже в вагонах. Он спросил у Доктора:

- Это вы написали “Банкротство маленького Джека”?

- Да, а это имеет какое-нибудь отношение к эшелону?

- Нет, я просто читал в детстве, хорошая книга, вы можете остаться, доктор...

- А дети?

- Ах, unmoglich [невозможно], детям придется поехать...

- Ну нет, - крикнул Доктор, - дети - это главное! - и захлопнул за собой дверь изнутри.

Комендант постоял, постоял у вагона, позвал эсэсовцев и что-то им сказал. Все это Стыцкий видел своими глазами. Ну, а потом железнодорожники рассказывали, будто ночью на станции Урле этот вагон отцепили. Эсэсовцы выгнали в поле Доктора с детьми и кричали, чтобы те убирались, куда хотят... И семья Сабинки, вы ведь знаете Сабинку? - да, конечно, она работала в швейной мастерской - правильно, так вот ее родные в гетто получили от нее письмо, что она с Корчаком и детьми в надежном месте... [87,1978, № 3, с. 237-238].

И в 1945 году в Варшаве говорили: “Они живы – Старый Доктор, дети. Их не взял огонь - отступился... Дети живы... И Пандоктор жив. Ходят по селам. Где добрый человек живет - в дверь стучатся... А если злой живет - не стучатся...” [108].

Так рождалась легенда. Капли домыслов и подробностей наполняли чашу поминовения, чтобы спустя двадцать восемь лет полыхнула вечным огнем поэма “Кадиш”.

А. ГАЛИЧ:

Кадиш - еврейская поминальная

молитва, которую произносит сын

в память о покойном отце.

...на Умшлагплаце, у вокзала

гетто ждет устало, чей черед...

И гремит последняя осанна

лаем полицая: “Дом Сирот!”

Шевелит губами переводчик -

глотка пересохла, грудь в тисках, •

но уже поднялся старый Корчак

с девочкою Натей на руках.

Знаменосец - козырек заломом,

чубчик вьется словно завитой,

и горит на знамени зеленом

клевер, клевер, клевер золотой.

Два горниста поднимают трубы,

знаменосец выпрямил древко,

детские обветренные губы

запевают гордо и легко:

“Наш славный поход начинается просто:

от Старого Мяста до Гданьского моста,

и дальше с песней, построясь по росту,

к варшавским предместьям, по Гданьскому мосту,

по Гданьскому мосту...”

<...>

Мы идем по-четверо, рядами,

сквозь кордон эсэсовских ворон...

Дальше начинается преданье -

дальше мы выходим на перрон

и бежит за мною переводчик,

робко прикасается к плечу:

“Вам разрешено остаться, Корчак!”

Если верить сказке, я молчу.

К поезду, к чугунному парому,

я веду детей, как на урок.

Надо вдоль вагонов - по перрону,

вдоль!

А мы шагаем поперек!

Рваными ботинками бряцая,

мы идем не вдоль, а поперек,

и берут, смешавшись, полицаи

кожаной рукой под козырек.

И стихает плач в аду вагонном,

и над всей прощальной маетой

пламенем на знамени зеленом

клевер, клевер, клевер золотой.

Может, в жизни было по-другому,

только эта сказка вам не врет:

к своему последнему вагону,

к своему чистилищу-вагону,

к пахнущему хлоркою вагону

с песнею подходит Дом Сирот:

“По улицам Лодзи, по улицам Лодзи

шагают ужасно почтенные гости,

шагают мальчишки, шагают девчонки,

и дуют в дуделки, и крутят трещотки,

и крутят трещотки...

Ведут нас дороги, и шляхи, и тракты

в снега Закопане, где синие Татры,

на белой вершине зеленое знамя...”

И тут кто-то, не выдержав, дал сигнал к отправлению... Эшелон Варшава-Треблинка задолго до назначенного времени - случай совершенно невероятный - тронулся в путь...

Вот и кончена песня, вот и смолкли трещётки,

вот и скорчено небо в переплете решетки...

<...>

И тогда, как стучат колотушкой о шпалу,

застучали сердца колотушкой о шпалу,

загудели сердца: “Мы вернемся в Варшаву!

Мы вернемся, вернемся, вернемся в Варшаву!

Пусть мы дымом растаем над адовым пеклом,

пусть тела превратятся в горючую лаву,

но дождем, но травою, но ветром, но пеплом

мы вернемся, вернемся, вернемся в Варшаву!”

[104].

И. НЕВЕРЛИ:

Мы встретились в Майданеке. Из Варшавы привезли остатки гетто после восстания, в том числе триста детей, которым требовался старшой. Это в самый раз для тебя, сказали мне друзья, ты инвалид и педагог, не отнекивайся, как-никак ты работал у Корчака, будешь с ними чистить картошку на свежем воздухе и слушать, как жаворонки поют. Друзья сложились, дали взятку в канцелярию... И вот я стою с нашивкой на плече перед своей командой у горы гнилого картофеля...

Было лето, жаворонки звенели в синем поднебесье, их было невероятно много, и они так заливались, что сердце щемило от восторга и суеверного страха, что, может быть, в самом деле души умерших вселились в этих птиц и летают, молятся над своим последним полем, над пятым полем Майданека. <...> Вдруг кто-то сказал: а я вас знаю... Другой воскликнул: а мне вы вручали открытку в “Малом пшёгленде”, открытку с фруктами, пан редактор!

У бадеек, как оказалось, скоблила картошку дюжина корреспондентов. Этот пописывал, тот пописывал, и почти все регулярно читали “Малый пшёгленд”. Подобралась неплохая компания: читатели, сотрудники и редактор. Вот будет эсэсовцам потеха, когда это разнесется по лагерю!

Пахнуло дымом крематория. Да, тут не поможет то, что я не еврей...

Я пробыл старшим три дня. <...> На второй день к нам пришел помощник коменданта лагеря, стоял и смотрел, как мы работаем. Бодро мелькали ножи... только один мальчишка не работал. В первом ряду, на самом виду... Я прошипел: “Чисти”. Тот не шелохнулся... лицо мертвое, лет восемь или десять. “Чисти, на тебя смотрят!”. К счастью, соседи догадались, отодвинули его, загородили.

- Почему ты не работал? - спросил я, когда помощник коменданта удалился, - я же объяснял, предупреждал...

<...> - Маму взяли... в газ, - сказал мальчишка тихо, таким мертвенным голосом, что я не сразу понял.

А назавтра уже не он один, а все были в таком состоянии.

- Что с вами? - допытывался я, видя, как вяло они приседают у горы картофеля, без разговоров, с изменившимися лицами. – Случилось что-нибудь?

<...> - У нас ночью вешали.

Ну да, в барак пришли два эсэсовца и пара капо из уголовников, все пьяные, и стали вешать детей - просто так, для развлечения или для тренировки, несколько ребят повесили на потолочных балках, остальные, дрожа на своих нарах, наблюдали эту процедуру...

Мне самому довелось уже сидеть в камере смертников... я знаю, что такое предсмертная мука взрослых, но мука детей?! Я заявил в канцелярии, что должность старшого мне не под силу... <...> ...меня избили, не слишком сильно даже, и отослали в барак.

Потом мы время от времени встречались. После обеда, а иногда перед вечерней поверкой они прокрадывались к моему бараку поодиночке, вдвоем, втроем. Было невыносимо видеть их здесь, разговаривать с ними. Смертельно взрослые, они не питали никаких иллюзий, не искали у меня спасения. Да и что я мог им дать? Пару советов старого узника, какую-нибудь помощь в мелочах. Они просто тянулись к забытому человеческому теплу, к последнему свидетелю той их жизни, которая ведь была в самом деле, если в канаве за бараком с ними беседует редактор их газеты.