Выбрать главу

Возвращаясь к Володе Чалкину, могу сказать, что его тоже не слишком испортило пребывание на псевдо-выборных должностях, которые тот сподобился занимать. Что же касается одной маленькой книжечки, которую он вскоре после нашего знакомства подарил мне с трогательной дарственной надписью и которая называлась «Эстетический идеал в советской литературе», то лучше бы он её не сочинял. Хотя, понимаю, это был как бы его отчёт о работе в должности научного сотрудника института. Не хочу выглядеть неблагодарным и потому вынужден признаться, что вообще противник всяческих идеалов (не говоря о «культах») и, вследствие этого, а не почему либо ещё, не прочитал его произведение. (Не сделал бы этого, будь оно даже об эстетическом идеале в литературе буржуазной, феодальной или первобытной.)

Однако кое-чем из того, что Володя пишет о литературе русской XIX века, которой, в основном, занимается, я поинтересовался и убедился, что письменным стилем он вполне владеет. И устным тоже, о чём можно судить хотя бы по тем трём-четырём историям про Кандида-Гошу, которыми он меня уже развлекал и обещал делать это впредь. А ещё грозил представить на мой суд свой первый, серьёзный, как он выразился, рассказ. В общем, хотелось думать, что остроумец, фразёр и любитель красного словца Володя, тот, кого, наверняка, немалое число людей без особой симпатии называли общественником, активистом, службистом, если не хуже, был под этим внешним покровом — и не так уж глубоко под ним — достаточно ранимым существом, кого мучает и оскорбляет действительность, в которой мы все пребываем и каковой, так или иначе, служим, и он пробует вырваться из неё, уйти куда-то — пускай всего лишь за угол. А если и задерживается на углу, пытаясь повернуть обратно, ему мешает это сделать элементарная совесть… И его сын Митя.

Не удивительно поэтому, что я услышал от Володи стихи мученицы-арестантки Анны Барковой и несчастной, потерявшей веру школьницы, а позднее он с некоторой таинственностью сообщил мне, что в последнее время, помимо эстетики литературы социализма и даже Салтыкова-Щедрина, занимается — исключительно для себя — стихами политзаключённых — погибших в тюрьмах и лагерях и тех, кто вышел на волю после недавней реабилитации.

Это такой пласт, говорил он мне, такие судьбы — диву даёшься! Всё внутри переворачивается! Мы с тобой, Юра, видели сами, слышали, читали про последнюю войну, про жертвы, убийства, концлагеря. Но ведь это была война. А тут… На мирных, так сказать, пажитях, у родных очагов — и такое! Миллионы расстрелянных, замученных, униженных… А как они пишут об этом! Вот уж где истинная, вожделенная правдивость, искренность! Нам такую искать днём с огнём и не найти в наших писаниях на свободе. Правда, очень условной…

(Ох, бедный многоликий Володя! Бедные мы все…)

В доме Володи я познакомился ещё с двумя членами его семьи, которых раньше не знал: с его женой Региной и молодым слюнявым боксёром Брюсом. Ну, о Брюсе что говорить? Собака — этим всё сказано, по крайней мере для меня, и относится к тем существам, о коих не нами безжалостно написано в Книге на все времена, что они «бессловесные, водимые природой, рождённые на уловление и истребление». Впрочем, почти то же самое, прямо и косвенно, можно отнести и к нам, человекам. (И словосочетание «человечья жизнь» в смысловом значении ничем не отличается от «жизни собачьей».)

С Региной у нас довольно быстро установились дружеские отношения, весьма доверительные. Настолько, что поначалу это меня даже несколько удивляло, хотя, благодаря давней дружбе с Милей, с Полиной, Соней, я был к такому достаточно привычен. Ей явно не доставало сейчас близкой подруги, на чьё место я и был поставлен, и поговорить с этой подругой было о ком, на кого пожаловаться. Если оставить в покое власть, то, конечно, на Володю. На обе эти субстанции жалобы были прямые, резкие, вещи, при этом, назывались своими именами, которые звучали весьма сочно и выразительно. Регина за словом в карман не лезла.