Выбрать главу

Итак, я прибыл в Омск.

5

В эту пору, в начале августа, в городе Омске было очень зелено, очень жарко, уныло и безлюдно. Перед поездкой я заглянул в энциклопедию на букву «О» и узнал, что в течение нескольких десятков лет после своего образования этот населённый пункт у впадения реки Омь в Иртыш назывался Омский острог, и по дороге из аэропорта я мрачно размышлял о том, что таким он, вероятно, и остаётся для большинства живущих в нём. Однако я ошибался, что зачастую случается с теми, кто позволяет себе чересчур мрачно и однозначно воспринимать действительность: ближе к центру народу становилось всё больше, в наш трамвай набилось, как сельдей в бочку, стало шумно, кондуктор громко объявляла остановки, чего в Москве давно уже не услышишь, и когда она завопила: «Рабиновича!», я вздрогнул — мы же не в Израиле, не дай Бог — в этом международном центре сионизма, распространяющем на весь мир идеологию шовинизма и антикоммунизма, о чём хорошо знал у нас в те времена чуть не каждый ребёнок… Но таково было название улицы, на которую свернул трамвай. И именовалась она так, не подумайте, не в честь писателя Шолом-Алейхема, чья настоящая фамилия как раз Рабинович, и даже не в честь генерал-майора инженерной службы и видного учёного Исаака Моисеевича, а в память одного из тех, кто устанавливал здесь когда-то Советскую власть…

Нет, в самом деле очень приятный город: люди приветливые, на улицах чисто, а уж Иртыш! Впервые я познакомился с этой сибирской рекой в шестнадцатилетнем возрасте в снежном Тобольске, куда меня загнала из Москвы смертельная обида на школьное начальство, которое в виде наказания осмелилось перевести меня из десятого «Б» в десятый «В», оторвав от закадычных друзей — Витьки, Женьки и Андрея. В знак протеста я бросил школу и, выпросив разрешение у родителей, уехал в этот неблизкий город, где в то время работал начальником рыбстанции знакомый нашей учительницы литературы. (Рыбами я не увлёкся и месяца через три бесславно вернулся в столицу.) Иртыш тобольский, помню, был скован льдом, а Иртыш омский катил сейчас, как бы сказал классик, свои широкие воды через весь город и не отказывал всем желающим погрузить в него свои стройные тела.

Незачем упоминать, что, как только я ввалился в квартиру к друзьям, мы начали говорить, и говорили до самой ночи. Силы, как и раньше, были неравны: больше и интересней всех говорила, пожалуй, САрик (имя склоняется по мужскому роду) — недаром её внутрисемейное прозванье было «акын». Она, в самом деле, обладала даром весьма занимательно, и не без юмора, повествовать о себе, о своём дяде Бене, о друзьях и знакомых, а когда мы с ней бывали одни, не забывала про мужа и сына. И обоим доставалось по первое число: на обоих она была издавна и довольно основательно обижена. Больше и серьёзней, разумеется, на Марка. Нет, ничего страшного и особо предосудительного он себе, в общем-то, не позволял — не пил (вообще), не проигрывал зарплату в преферанс (не умел играть), не гулял где-то до утра (ложился в десять вечера), а также не был требователен, груб, не имел привычки вступать в споры, ссориться. Наоборот: был сосредоточен исключительно на своей работе (как оперативный сотрудник милиции в кинодетективе), уходил в восьмом часу утра, возвращался в шесть-семь вечера и почти сразу, если не читал «Медицинскую газету», не консультировал по телефону или не уезжал по неотложному вызову, садился за письменный стол — писал статьи, готовился к лекциям, знакомился с рефератами и лишь изредка отвлекался, чтобы погладить Дика-второго со словами: «У, ты собачишка!» или хлопнуть ниже спины Петьку примерно с теми же словами, только вместо «собачишка» употреблял «глупышка». Это был единственный воспитательный приём, утверждала Сарик, которым он пользуется с самого дня рождения сына.

Отдавая должное его работоспособности, незлобивому характеру, неприхотливости, она страдала от того, что считала невниманием, равнодушием, и не один раз жаловалась на то, что он отгородился китайской стеной от неё и от сына, и что между ними и в помине нет того, что называют душевной близостью. О другой близости я уж не говорю, призналась она мне однажды: это случается лишь по большим революционным праздникам…

В связи с чем не могу не обратить внимания на такую вроде бы мелочь: меня всегда удивляла традиция, или просто привычка, супругов размещаться на общем ложе, даже если существует возможность пребывать каждому из них в собственной постели, а то и комнате. Ведь это предполагает, что они должны, дабы не мешать друг другу, чуть ли не одновременно, по команде, засыпать, просыпаться, вставать, когда того требует природа. А если один из них обижен на другого, или просто ему хочется побыть одному? А если у кого-то слишком чуткий сон, а другой привык ворочаться во сне, стонать, кряхтеть или даже храпеть?