Похороны тоже прошли, как в полусне, хотя я уже не принимал никаких психотропных средств. И алкогольных тоже. Их функции отчасти выполняли друзья, а также мой родной брат и мой племянник. (Других близких родственников у меня не осталось.) Друзей было немало — новых и прежних, и одни выказывали искреннее сочувствие взглядом и словом; другие — только взглядом; третьи держались, как обычно, могли даже, отвлекшись от случившегося, произнести нечто совсем постороннее, похожее на шутку, за что я был им только благодарен.
Со стороны Риммы присутствующих было не слишком много: близких подруг не осталось, ряды когда-то многочисленных родственников сильно поредели — пришла одна из племянниц, на кого Римма последнее время держала обиду за давнишний проступок: продажу какого-то семейного сувенира; пришли два племянника — Гриша и другой, помоложе, с кем она (вернее, он с ней) не виделась с десяток лет. Ещё одна племянница давно жила в Польше и не смогла приехать из-за визовых процедур; не приехал и племянник из Киева, а самая, самая любимая племянница — недавно умерла. Зато были три сослуживицы из юридических отделов — немолодые и очень нездоровые.
Похоронная церемония в морге Боткинской больницы длилась, к счастью, недолго. В гробу лежал человек, совершенно не похожий на Римму в жизни; и был он от нас далеко, неизвестно где, и мы от него — тоже. Во всяком случае, так ощущал я. Все молчали. Нужно было что-то сказать, и я сказал, что ничего говорить не буду, потому что не могу, и спасибо всем, что пришли. И все меня, спасибо им, поняли и в молчании, под умиротворяющую музыку, проводили гроб с уже не Риммой. И над ним не сомкнулись, спокойно и безысходно, бесшумные створки; он не стал проваливаться почти на наших глазах в печь, а его перенесли в подъехавшую к задней двери морга автомашину и увезли. Туда же… Она любила ездить на машинах. Мы колесили с ней, и с нашим спаниелем Капом, по дорогам Подмосковья, бывали в Польше, Германии, Венгрии… В свой последний путь она тоже отправилась на четырёх колёсах. Но без Капа. И без меня…
А живые отправились, как и полагается, на поминки. Когда-то этот обычай казался мне диким, несообразным. Со временем я изменил суждение и не мог не признать, что в нём есть добрый смысл: напомнить, показать, что, не взирая ни на что, жизнь продолжается. Почти как в известной картине Ярошенко «Всюду жизнь»…
Заговариваюсь, отвлекаюсь… Словом, веду себя, как большинство тех, кто пришёл на вторичное прощание, к застолью, где я снова почти ничего не мог выговорить, кроме слов благодарности, и почти ничего не запомнил… Но если бы собрался с духом и заговорил, то о чём? Наверняка о том, что Римма, вне всякого сомненья, хороший человек, и что говорю так не оттого, что, как поучали древние, о мёртвых (как ни страшно относить это слово к ней) «либо хорошо, либо никак», а потому, что это чистая правда.
Да, хороший — честный, отзывчивый, широкий, смелый в защите людей друг от друга и собак от людей. И ещё — гостеприимный, доброжелательный, приязненный, и тем непривычней и печальней было видеть, как появлялась у неё болезненная обидчивость и, видимо, связанная с этим неоправданная острая неприязнь к некоторым близким людям. Упоминал уже об одной из племянниц, а впоследствии это чувство затронуло кое-кого из её подруг и наших общих друзей… Нет, оно почти не проявлялось открыто — Римма носила его в себе, от чего ей, наверняка, было ещё тяжелей…
Повторюсь, что в тот день я не говорил почти ничего и мало что запомнил. Хотя остались в памяти добрые слова, сказанные моим обычно весьма сдержанным братом; как произносили соболезнования давняя риммина сослуживица Ольга, отринутая племянница Люда, один из моих новых друзей, Саша, старый приятель Лёша, всегдашний сподвижник Риммы по заливистому смеху в наших застольях, и… Не забыл, как мне совали конверты с деньгами (на похоронные расходы), но совсем не помню, как и с кем ехал домой (хотя почти не пил в этот вечер), остался ли кто-нибудь у меня в опустевшей квартире…