Выбрать главу

В этих двух квартирах я тоже бывал, но значительно реже, чем в доме на Никитском бульваре, по поводу чего до сих пор испытываю запоздалые угрызения совести. В семье Плаксиных меня считали своим, любили, и моё невнимание их глубоко обижало. Хотя жизнь повернулась так, что лет восемь я вообще не мог их видеть: после школы учился в Ленинграде, потом война. А когда вернулся — да, было не до них, грешен… А они болели, старились, умирали…

Елизавета Григорьевна, у кого на даче жила сейчас моя мама, да не одна, а с Капом, которого взяла по моей просьбе и с разрешения хозяев, была единственной из сестёр Плаксиных, к кому я обращался на «вы». Почему — я тогда не анализировал и сейчас тоже не пойму. В их доме в Гранатном переулке, у её сыновей Вити и Юры, я тоже бывал нередко, но всегда ощущал себя стеснённо. Хотя меня там не били, не унижали, даже кормили обедом и расспрашивали о здоровье родителей. Однако стиль дома был какой-то не тот: не те голоса, интонации, даже сервировка стола. Впрочем, если вы подумали о каком-то налёте аристократизма, о голубой крови и белой кости, то какое там! Её муж работал с утра до вечера, он был крупным специалистом по газовым установкам, а жили они в очень красивом когда-то особняке, превращённом в жуткую коммунальную трущобу. (Сейчас ему вернули былую красоту, и там кейфуют какие-то иностранцы.) В этой трущобе у них было две огромных смежных комнаты, вдали от которых находилась кухня и большая, вся в изразцах, ванная, она же уборная. О том, что творилось там по утрам, когда люди торопились на работу, я никогда представить не мог. Хотя у нас на Малой Бронной было не намного лучше, если не считать того, что удобства были раздельными и путь до них значительно короче.

На даче в Клязьме народа было тоже хоть отбавляй, но зато все свои: сыновья Елизаветы Григорьевны с жёнами и детьми. Однако дом большой, места всем хватало.

С младшим сыном Елизаветы Григорьевны, Витей, мы когда-то учились в восьмом и девятом классах школы, что напротив московского зоопарка, и очень сдружились. А до этого были в разных школах: он — в знаменитой 110-й, у знаменитого чуть ли на всю Москву директора Ивана Кузьмича, я — в скромной 20-й школе в Хлебном переулке. Потом нас обоих перевели, а честно говоря, выгнали из наших школ, поскольку мы поднадоели учителям и дирекции, и это сближало нас. Но не только это, а также отсутствие должного интереса к занятиям, критическое отношение к «учебному процессу», чрезмерная тяга к дружбе (в том числе, с девочками). Из чего видно, что были мы совершенно такими, как почти все наши соученики (и соученицы). С Витей мы оставались близкими друзьями вплоть до того момента, когда я, будучи уже в десятом классе, в середине учебного года бросил школу и уехал (можно сказать — удрал, сбежал) в Сибирь, в город Тобольск, где находилась рыбстанция, куда устроился на работу — чтобы потом, ближе к лету, уехать оттуда с экспедицией в Обскую губу. Зачем? Почему? Явной причиной была обида на школу, на директора «Федьку» Рощина, кто в наказание за плохую (с его точки зрения) дисциплину перевёл меня из десятого «Б» в десятый «В», представляете? Разлучили с самыми закадычными друзьями — Витей, Андрюшкой Макаровым, Колькой Ухватовым, а также с Лёшкой Карнауховым, Сонькой Ковнер и даже с дикой занудой Розой Альперович. О Нине Копыловой уж не говорю: я сам её бросил. Потому что, сколько можно? Чувства ведь для того и существуют, чтобы цвести, а потом увядать. Разве нет?.. Так я себя тогда утешал.

Если же серьёзней, то такая, как сказали бы сейчас, неадекватная моя реакция была, видимо, подготовлена определённым состоянием души, а перевод в другой класс просто послужил толчком. Всё это можно по-умному назвать следствием кризиса переходного возраста, а болезненными его точками посчитать многое: и случившийся до этого арест отца, и жизнь в скученной общей квартире с непрекращающимся шумом и частыми ссорами на кухне и в коридоре; и то, что почти никогда я не был один в комнате — ни днём, ни ночью. А ведь я так любил тогда читать в тишине или, хотя бы, в сравнительном безмолвии, а тут… Ворчливая, вечно раздражённая бабушка, чужие голоса, чужое радио. Я не мог позвать друзей — нам негде было поговорить по душам, и я совсем не был уверен, что бабушка предложит им поесть или хотя бы выпить чая. Я стал с трудом засыпать: ворочался, ожидая, когда войдёт бабушка — она спала на диване в той же комнате, где мы с братом, — и вытащит, наконец, с противным шарканьем из-под моей кровати жёлтую картонку со своим чёртовым постельным бельём. Это шарканье превращалось в грохот, если бабушка бывала мной недовольна — что случалось почти каждый день, ибо я заслуживал этого… Словом, причин, чтобы, сломя голову, бежать из дома, куда глаза глядят, хоть отбавляй! Не говоря уж о необходимости каждый день ходить в школу, что было невмоготу и скрашивалось только мыслью о том, что опять увижу близких друзей. А теперь меня и этого лишили!