Выбрать главу

Да, как и Володя Чалкин, я часто обижался, оскорблялся, ударялся в амбицию — краснел, бледнел, грубил, отвратительно ругался. Правда, не припомню, чтобы взывал к чьей-то помощи или рассчитывал на неё. Просто отводил душу, отвечал на хамство хамством и пополнял тем самым ряды «потенциальных убийц», о которых говорил Чалкин… Хотя извиняться, если чувствовал себя виноватым, почти уже научился и в помощи упавшему вряд ли отказал бы…)

— Расплата, — повторил Митя.

— Ересь какая! — разозлился отец. — При чём тут?.. За что? Или ты рассуждаешь с точки зрения того парня? Возрастная солидарность?.. Но хочу надеяться…

— Не надо слишком надеяться, отец. Хочешь, чтобы я ответил? Тогда послушай немного, если не очень трудно… Сначала о том, почему он тебя пихнул. Конечно, мог случайно. Однако, скорее всего, не случайно. Но и не нарочно. Просто мы так привыкли: не обращать друг на друга внимания, не считаться, расталкивать, отшивать — если перед нами не что-то, внушающее страх. Вот тогда сникаем… А чтобы совсем не сникнуть, начинаем культ силы в себе развивать и пестовать. От взрослых учимся…

— Красиво излагаешь, — пробормотал Чалкин. В голосе у него прозвучала невольная гордость. — Прямо какие-то ницшеанские идейки.

— Я не читал Ницше, — сказал Митя. — Его у нас не издают, только ругают. Ты лучше моего знаешь. Взрослые дяди запретили.

— И тёти, — уточнил я на всякий случай.

— Что? — Митя подумал и слегка улыбнулся. — И тёти, наверное, тоже. Одну такую помню: Землячка. Она теперь улицей стала где-то около Новокузнецкой.

— Ну, какой топонимик! — восхитился Юлий, однако Митя остался равнодушен к комплименту.

Он продолжал, обращаясь к отцу:

— Ты скажешь, никто нас не учит хамству? Правильно. Но, понимаешь, как бы это сказать… Конечно, нам иногда втолковывают чего-то, вроде правил поведения. Да только они сами по себе. Отдельно от нас. Мы даже удивляемся или смеёмся, когда слышим или читаем про них: «Ух ты, оказывается, надо шапку с головы сдёргивать, когда в лифте с женщиной едешь! И в дверь не следует раньше неё прорываться, а также непохвально, если она тебе пощёчину, а ты ей кулаком по мордАм…»

Я не мог не вспомнить — уже не в первый раз, — как Римма вступилась в вагоне метро за свою беременную племянницу Таню, кому здоровенный мужик лет тридцати не только не уступил место, но толкнул в живот, когда та попыталась сесть, и гордо произнёс, явно рассчитывая на одобрение, расхожую фразу о том, что жидовка может и постоять. А Римме, которая дала ему пощёчину, он выбил зуб. (Между прочим в суде, куда ей удалось всё-таки его затащить, предприняв для этого героические усилия, поскольку и милиция, и прокуратура всячески противились этому, он, в поисках сочувствия, сообщил, неправильно рассчитав последствия, что тоже не русский, а «лицо татарской национальности», и тогда суд вынес ему порицание…)

— …Понимаешь, отец, — продолжал тем временем Митя, — про эти вещи мы, конечно, слышим, но они не становятся частью нашей морали. У нас не появляется чувство настоящей брезгливости ко всему грязному, жестокому и тяготение к чистоте душевной, к красивому поступку… Не удивляйся, — добавил он, глядя на слегка ошеломлённого отца, — это Максим Горький примерно так писал. Я только цитирую по памяти.

— Ну, брат, ты эрудит, — не в первый раз проговорил отец. — До его «Несвоевременных мыслей» добрался, что ли?

— Сумел, — признался Митя. — В самиздате всё найти можно. Как в библиотеке Конгресса США.

— Поосторожней с самиздатом, старичок, — с тревогой сказал Чалкин. — Не заносись. Рановато тебе ещё.

— А с каких лет можно, отец?

— Ирония тут ни к чему, сын.

— Дело не в иронии. Вы с мамой хотите меня от всего уберечь, как мимозу. Серьёзных разговоров при мне не ведёте. Я это чувствую. А вот дядя Юлий говорит: они от своего Саньки ничего не скрывают. А Санька намного моложе меня.