Выбрать главу

Вечером, заканчивая чтение требника, он услышал сдавленные смешки возле своего дома и тихонько подошел к окну. Увиденное привело его в такую ярость, в какую только может прийти полный сил двадцатишестилетний юноша. Должно быть, это проделки Мулера или Пардье, сына каретника… Наверное, их девицы подучили… Ходили тут такие две-три, ненавидевшие священника тем сильнее, что когда-то сами за ним увивались.

Он сбежал по лестнице, схватился за засов, но тотчас отдернул руку, вернулся в комнату и упал на колени, словно бы в желании убрать ветки ему почудилось искушение. Разве не обязан он предотвратить скандал, который разразится на рассвете? «Я не испугался скандала, когда меня привязали обнаженного к столбу, пригвоздили… Не нужно ничего понимать, нужно просто уподобиться мне…» «Я разговариваю сам с собой», — подумал Ален Форка, и голос в ту же секунду смолк.

Ален разделся, в сердцах отшвырнул сутану, потом бережно поднял и поднес к губам; на время он сделался обыкновенным юношей, ничем не отличающимся от многих других. Из-за длинного туловища в сочетании с коротковатыми ногами он казался ниже ростом. Насупленный, с веснушками на переносице и низким бычьим лбом — никакой слащавости в лице, скорее, наоборот, некоторая жесткость.

Он лежал, отвернувшись к стене, и перебирал четки. Если не заснет сразу, значит, так и надо. Тогда поднимется и пойдет соберет ветки. Почему нужно все сносить? Надо было не соглашаться с настоятелем, не прогонять Тота. По какому праву ему запрещают поселить у себя собственную сестру, когда ее бросил муж? Ален отослал ее в Париж без средств к существованию. На какую жизнь ее обрекают! «Она погибнет! Господи, ты меня слышишь? Погибнет!» — тихо стонал он. Настоятель — человек святой, но без сердца… Губы Алена шевелились, и другое имя то и дело слетало с них: «Мария, Благословенная Мария!..»

Он воображал себя ребенком, которого мать баюкает на руках, утыкался ей в плечо, закрывал глаза… Главное — удержаться, не поддаться соблазну встать и убрать ветки с порога. Такое естественное желание, любой другой просто обязан был бы его исполнить; другой, но не он. Он знал, его призвание — никогда ни от чего не уклоняться, все принимать.

А в остальном он уже потерпел поражение, в своем приходе не нашел понимания ни у молодых, ни у стариков. Встретил в них не просто безразличие и невежество, но ненависть, подчас даже лютую, или презрение, укоренившееся у здешних жителей за последние десять лет, когда в церкви один за другим служили два равнодушных священника. В Льожа издевались над его неопытностью, из любого неловкого шага раздували целую историю, всякое душевное движение объясняли корыстью, а уж когда приехала сестра, его стали преследовать открыто. «Тебе ничего не удается, тебе дано одно — терпение… Вот и терпи».

Были, конечно, дети, всего несколько, но и тех у него отнимали после первого причастия. Всех. Ни один не осмелился бы заговорить с ним при свидетелях. «Не жалуйся, многие священники не могут даже служку найти, а у тебя есть Лассю». Лассю родился от неизвестного отца, мать жила и работала в База, и мальчишка ютился у тетки. Скоро он прозвонит к утренней службе, и аббат, войдя в церковь, увидит у входа его деревянные сабо, а дальше, перед алтарем, маленькую бритую головку с оттопыренными ушами.

Но прежде ему придется пройти по позорному настилу на крыльце и пересечь площадь под злобные насмешки. Люди здесь жили, как скоты… А он в двадцать шесть лет был совсем один, днем, вечером, ночью. Раз в две недели, глядишь, кто-нибудь придет к исповеди… а в промежутках надо не падать духом… Служить мессу ежедневно. Мессу без паствы, проповедь в пустыне. «Нет, не в пустыне: тебе вторит Лассю, а иногда и его престарелая тетка».

Что сейчас делает Тота? Спит? Шатается по Парижу?.. Позорные ветки… Он встанет пораньше и выйдет из дома незамеченным. А после литургии, во время благодарственного молебна, Лассю подметет порог. Ален дышал ровно. Он наконец заснул. Никто никогда не видит его спящим. Юноша как юноша, разве что лицо постарело до срока, детский печальный рот, но руки, молитвенно сложенные на груди, вобрали в себя весь свет этой ночи.

* * *