Так в мою жизнь на долгие годы вошла женщина, проводившая все время лежа на кровати с бутылкой перно и стаканом у изголовья и детективом в руках. Она не мылась, квартиру никто не убирал. Не стану описывать вид ее грязных вышитых простыней и рваных шелковых рубашек. В комнате повсюду стояла немытая посуда, валялись пустые бутылки. Я обязан был приходить в установленные дни. Я попал в западню, господин аббат! А ведь мне было обещано, какой-то голос внутри меня с детства нашептывал, что удача будет улыбаться мне всегда (боюсь, вы сочтете меня безумцем). Правда, мне и в самом деле везло; в определенном смысле я жил в привилегированных условиях. В годы, когда юноши моего возраста умирали в окопах, я отсиживался в безопасности и наживался. «Не твоя вина, — говорил мне голос, — что ты оказался между этими двумя женщинами. Женись на той, что богата, и тогда сможешь откупиться от той, что бедна и держит тебя в руках…» Мне хорошо известно, что такие голоса всегда принадлежат нам самим…
Коротеньким письмом я известил Адила, что готов на ней жениться, и под Пасху выехал из Парижа. Помню, как поздно вечером прибыл в Льожа. Меня никто не встретил. Кухарка объяснила мне, что Адила дежурит ночью у постели умирающего в госпитале, обустроенном на средства Дю Бюшей в помещении бывшей католической школы.
На другое утро она постучала в дверь моей комнаты. Она сильно похудела, белый чепец сестры милосердия ее даже красил. Однако — вы не поверите — в свои без малого сорок лет она выглядела совершенной старухой. Я с ужасом подумал о предстоящем браке: мне в мои тридцать два никто не давал больше двадцати. Адила молча смотрела на меня. Я лежал в кровати и видел себя в зеркале таким, каким видела меня и эта старообразная особа, с которой мне выпало связать свою судьбу. Она все еще стояла в дверях, не выражая ни малейшего желания приблизиться ко мне или обнять. Маленького Андреса она оставила в Бильбао у кормилицы. По ее словам, он был красавец. Но ребенок интересовал меня меньше всего! Через раскрытое настежь окно пасхальное солнце заливало мою постель, на голых ветвях дубов перекликались синицы: мир был по-весеннему молод и радостен, он дышал любовью, несмотря на организованную людьми бойню, а я сидел тут один на один с этой женщиной, с моей недолей… Седеющая прядка выбивалась из-под ее чепца. Лицо хранило безучастное выражение, глаза она держала опущенными, видимо заранее решив не смотреть на меня. Я не сдержался.
— Ты добилась своего… — прошипел я. — Думаешь, ты меня купила… Вообразила, что я теперь твоя собственность… Погоди еще! Погоди!
Она подняла глаза: я не прочел в них ни малейшего притязания и вообще никакого определенного чувства, а я прекрасно умею читать в душах. Когда я встал с постели, она не отвела взгляда. Я подошел к ней ближе — она продолжала стоять, прислонившись спиной к двери и тихонько шевеля губами, но побледнела так, что я спросил, уж не боится ли она меня. Она кивнула.
— Тогда зачем же ты выходишь за меня замуж?
— Так надо. Из-за Андреса.
— Но ты меня больше не любишь?
Она неопределенно повела рукой.
— Я тебе противен?
— Не ты, а то, что в тебе, — возразила она.
— Дурное во мне? Но откуда оно взялось? От тебя! И ты это знаешь!
Наконец-то я попал в точку! Она застонала.
— Вспомни, я был совсем еще ребенком, чистым, невинным, Адила… семинаристом…
Ее глаза наполнились слезами… На дряблом лице отобразился ужас. Она рухнула на пол. А я в пижаме стоял над ней и смотрел — представляете себе сцену? Она закрыла голову руками. Рыдания сотрясали ее тучное тело. Чувство жалости мне несвойственно, не знакомо вовсе, даже по отношению к человеку, с которым так много связано… Но в ту минуту я проникся не просто жалостью, а жалостью, как бы это сказать, сверхъестественной. Да, да, я не случайно выбрал это слово. И я поневоле пошел на попятный:
— Да нет же, глупая, не верь мне. Что? Что ты там бормочешь?
Я наклонился к ней, убрал со лба седую прядку и попытался разобрать прерываемые рыданиями слова. Понял только: «Мельничный жернов на шею…»