Выбрать главу

Мы ходили по бывшему монастырю, стремясь проникнуть в какую-нибудь дверь. Но все было закрыто и заколочено. В поисках, куда бы заглянуть, мы спустились по узкой лестнице. Ободранная дверь производила не совсем мертвое впечатление. Мы постучались. Скрипучий голосочек послышался из-за двери. Потянув дверь на себя, мы убедились, что она не заперта, что вообще, должно быть, не запирается, потому что нет у нее ни проушин для замка, ни личины. Пошарив в темных подвальных сенцах, мы нашли вторую дверь и оказались в комнатке: четыре шага в длину, четыре в ширину.

Когда пригляделись после дневного света, увидели, что попали не то в маленькую церковку, не то в монастырскую келью. Посреди кельи стоял аналой, а на нем лежала раскрытая церковная книга. Стены комнаты увешаны иконами в металлических окладах и без окладов. Иконы стояли и на окне, поднятом очень высоко. Высота комнаты никак не соответствовала ее площади. Окно было проделано в монастырской стене, толщиной в полтора метра: на окне хватало места, чтобы поставить иконы. Аналой был закапан желтым воском от дешевых свеч, огарочек теплился перед раскрытой книгой. Несколько лампад мерцали пред иконами. В комнате были еще табуретка и узкая железная койка.

Перед огарочком, перед раскрытой книгой стояло крохотное согбенное существо, одетое в черное и трясущееся невероятной тряской. Тряслась вся старушка: тряслись ее руки, ее плечи, ее голова, тряслась нижняя губа, трясся язык, которым старушка пыталась что-то нам сказать. Все-таки оказалось, что со странной обитательницей оригинальной комнаты можно разговаривать.

– Одна я живу здесь, одна-одинешенька. Монашка я. Все здесь нарушено, а я осталась. Обжила себе келийку, да и скриплю. Ничего, пока не трогают. Зовут-то? Матерью Евлампией меня зовут. В миру? Эх, люди добрые, давно это было, не стоит и вспоминать. В миру-то я была Катерина. Вот достались мне на хранение иконы. Живу, сохраняю. Теплю негасимые огоньки.

– От кого достались? Кто поручил вам эти иконы хранить?

– Как от кого? От Бога. Бог мне поручил, а я храню.

– Значит, что же, это вроде как ваше основное дело на земле, ваш главный долг?

– Других дел у меня вовсе нет. Одно только дело и есть: пока жива, огоньки перед иконами теплить. Погасну я, погаснут и огоньки.

– Откуда у вас иконы?

– Иные из монастырского храма, иные из Аннина. В Аннине старинная, благолепная церковь была. Когда ее ломали, много икон в Петроковскую церковь перевезли, а я выпросила себе Казанскую Божью Матерь, да архангела Михаила, да еще вот Николая Угодника. Николай-то чудотворный, вся округа его почитала, а теперь он достался мне. В Петрокове церковь цела и служит. Мне бы надо сходить для очищения грехов, помолиться, но сами видите, никуда я не гожусь, и в Петрокове мне уж не побывать.

– Мать Евлампия, в Петроково вам идти незачем. Церковь там закрыли, а иконы все изрубили топором. Мы только сейчас оттуда, так что спите себе спокойно.

Как всплеснула руками мать Евлампия. И всхлопнули бы ладошки, но из-за тряски ладошка на ладошку не пришлась, и хлопочка не получилось. Монашка повернулась старческим трясущимся личиком к образам и начала креститься, шепча про себя:

– Господи, прости ты их, неразумных, не ведают, что творят.

Бабка разрешила, и я неторопливо разглядел все иконы, развешанные по комнате. Правда, снимать иконы с гвоздиков было неудобно, и, таким образом, пришлось довольствоваться разглядыванием только лицевой стороны икон. Но те иконы, которые не были повешены, а просто стояли на монастырском окне, я брал в руки и разглядывал как хотел.

Одна из этих стоящих на окне икон была для меня. Это был архангел Михаил, изображенный в рост. Высота доски около метра, ширина сантиметров сорок. Доска сильно прогнута, черна как уголь, на ней грубые следы обработки скребком, кое-где дырочки от шашеля. Шпонки узкие, сквозные, близко к торцам. Да и зачем подробности, доска была шестнадцатого века, и сомневаться в этом было нельзя. Однако архангел на иконе написан в конце девятнадцатого столетия. Голубая масляная краска, неинтересная реалистическая живопись. Надо бы тут же и попросить икону у матери Евлампии, все равно она стоит у нее на окне, не в числе, так сказать, основных ее образов. Но я так был поражен самой комнатой, и самой старушкой, и нахождением ее в запущенном монастыре, и этой ее странной обязанностью: жечь негасимые огоньки перед образами, пока в самой в ней теплится в общем-то не сильнее лампадного огонек, – что язык не повернулся у меня попросить у нее архангела Михаила.

Два года спустя владимирский писатель Сергей Васильевич Ларин уговорил меня поехать к его первой школьной учительнице. Ему надо было повидаться с ней, поговорить, повспоминать, потому что он собирался писать книгу о своем детстве. Мы поехали.

Дорога у нас была веселая. То мы останавливались в селе, в котором Сергей Васильевич родился, и заходили к его родственникам, и, конечно, отмечали приезд писателя в родные места. То сидели на берегу реки, на траве, где Сергей Васильевич некогда ловил пескарей. И тоже нельзя было уехать с такого знаменитого места, не отметив. Выяснилось наконец, что учительница Сергея Васильевича переехала теперь в другое место, неподалеку, правда, и мы мчались дальше к намеченной цели.

В конце концов оказалось, что учительница Сергея Васильевича живет в деревне в трех шагах от бывшего Волосова монастыря, посещение которого не успело изгладиться из моей памяти. Икону архангела Михаила я постоянно вспоминал. Доска шестнадцатого века жила в моем воображении вместе со следами скребка и дырочками от шашеля. Я часто жалел, что поскромничал тогда и не попросил икону у матери Евлампии. Но я ведь был уверен, что монашка ни за что не рассталась бы с иконой. Я знал, что самое последнее и безнадежное дело выпрашивать икону у богомольной старушки.

Путешествие наше было веселым, и в Волосово мы приехали к вечеру. Учительница Сергея Васильевича в это время смотрела в сельском клубе кино. Пока за ней сходили, пока попили чаю с вареньем, пока Сергей Васильевич разглядывал альбом со школьными фотографиями, завечерело окончательно.

Мысль навестить еще раз старушку между тем не давала мне покоя. Я, правда, не был уверен, жива ли она и живы ли ее огоньки, но быть в двух шагах и не взглянуть еще раз на архангела Михаила я не мог.

Я рассказал Сергею Васильевичу о своем прошлом приезде в Волосово, и Сергей Васильевич с энтузиазмом поддержал мою мысль навестить мать Евлампию.

Впотьмах мы спустились все по той же лесенке, и я опять потянул на себя дверь, и мы открыли вторую дверь, и увидели огоньки, и увидели мать Евлампию, стоящую пред аналоем все в том же положении, как и два года назад, словно она за это время не ложилась спать, не сидела на табуретке и вообще не меняла позы. Исправно несет свое дежурство на земле мать Евлампия.

Монашка услышала наш приход, прервала молитвы и начала разжигать толстую стеариновую свечу. Когда свеча разгорелась, я увидел, что и облик старушки нисколько не изменился.

Нам, тем, кто помоложе, кажется, что если пошла жизнь на убыль, под уклон, значит, каждый день должен что-нибудь разрушать, разъедать, сводить на нет. Но потом смотришь, человек скрипит и скрипит. Проходят годы, а он все такой же, ни хуже, ни лучше. Видимо, перед самым финишем выходит организм на некую ровную прямую, все приходит в равновесие. В горестное, конечно, равновесие, но так и держится. По крайней мере, для бабки Евлампии два года прошли мимо. Я хотел навести старушку на воспоминания.

– Помните, мать Евлампия, мы заезжали однажды летом, два года назад?

– Стара я стала. Может, и помнила бы, – стара.

Сергей Васильевич был независим от бабки, был не связан с архангелом Михаилом, стоящим на окне, и чувствовал себя более свободно. Он был редактором областной газеты, в нем билась практическая журналистская жилка. Он тотчас начал расспрашивать старушку о быте, о будничных сторонах ее жизни. Для меня оказалось важным только то, что она хранительница огоньков, а Сергею Васильевичу нужно было непременно узнать, на какие деньги живет старушка, где берет продукты, каков ее месячный бюджет, кто за ней ухаживает.