Добыть сорочье яйцо мне долго не удавалось. Гнезда, находимые мной, оказывались пустыми. Однажды, вскарабкавшись на высокую ель, я полез в сорочье гнездо и наткнулся на длинный хвост сороки. К моему удивлению, птица не испугалась и не улетела. Я подергал ее за хвост, но и тогда она не проявила никаких признаков жизни. «Неужели притворяется?» – подумал я и потянул за хвост со всей силой. В руках у меня оказалась окоченелая мертвая птица. Почему она умерла? Наклевалась какой-нибудь химии на колхозных полях? Заболела какой-нибудь сорочьей болезнью? Я бросил мертвую птицу на землю и пошарил в гнезде. Мои пальцы наткнулись на одно-единственное яйцо, показавшееся ледяным.
В другие мои походы сорочьи гнезда исчезли из леса. Теперь я смотрел только на трухлявые высокие пни, преимущественно осиновые, стараясь разглядеть в трухлявом пне дырочку величиной в трехкопеечную монету. В жизни никогда не замечал этих крохотных дырочек, но вот понадобилось – и стал замечать. В трухлявых осиновых пнях, выдалбливая глубокие помещеньица и тратя на это выдалбливание гигантские в общем-то усилия, оказывается, устраивают себе гнездышки поползни и хохлатые синички.
А там пошли гнезда в кустарнике, в лесной душистой крапиве, на земле в высокой траве, на земле на полевой меже, на самой верхушке вековой сосны, где зеленое облако хвои задевает за белоснежные кучевые облака.
На столе у меня появился «Определитель птичьих гнезд» А. В. Михеева, в который я каждый день заглядывал. Читать эту книгу стало интереснее, чем роман с остро развивающимся сюжетом. Казалось бы, что читать? Вот вам образчик текста: «Лоток гнезда заполнен землей, навозом, в результате чего он плоский или даже выпуклый. В подстилке, состоящей из шерсти, травы, клочьев бумаги, всегда встречаются тряпки и остатки разлагающейся пищи, в результате чего гнездо отличается дурным запахом. Размеры гнезда: наружный диаметр 40-70 см, высота 30-40 см. Кладка – 2-4 беловатых яйца с бурыми пятнышками и черточками. Размеры яиц: 41-60х39-47. Коршун».
На всю жизнь останется ощущение зыбкости и легкого головокружения (на самом же деле медленно и плавно раскачивалась сосна), когда с сучка на сучок я поднимался все выше, все выше, к недостижимому почти гнезду коршуна. На земле потом долго живет в руках и в ногах мелкая, напряженная, противная дрожь. Но зато яйцо коршуна – вот оно, беловатое, с бурыми пятнышками и черточками!
А впереди, если бы увлечение продолжалось, ждали меня и яйцо филина, и яйцо, допустим, розового фламинго, и яйцо соловья, и яйцо какой-нибудь там гагары, и лебедя, и пеликана, и в конце концов журавлиное, воображению недоступное яйцо.
Зачем я рассказываю о птичьих яйцах, когда работа, затеянная мной, называется «Черные доски»?
Во-первых, мне хотелось сказать, что в человеке живет страсть к собирательству и нужен лишь толчок, чтобы она пробудилась и овладела человеком.
Во-вторых, мне хотелось сказать, что такая страсть живет и во мне.
В-третьих, мне хотелось отметить, что страсть собирателя может быть совсем безыдейной (какая уж там идея – птичьи яйца) и тем не менее владеть человеком, как владеет им всякая страсть.
В-четвертых, нужно иметь в виду, что человек о предмете своей страсти всегда говорит с пристрастием, непонятным посторонним людям. «И что он нашел в этих птичьих яйцах, с утра до ночи только о них и говорит?…» (или в марках, или в морских камешках, или в старинных монетах). Но у нас теперь иное в предмете разговора, и нужно заранее извиниться, если будет непонятым мое пристрастие к вещам, такого пристрастия на посторонний взгляд не заслуживающим.
Я – собиратель, и этим должно быть сказано все. Дай вам Бог хоть ненадолго, хоть на годик сделаться собирателем!
2
Однажды я зашел в мастерскую известного московского художника и был удивлен обилием икон, развешанных по стенам. Среди икон были большие, величиной с деревенское, а то и с церковное окно, были и маленькие, какие стоят обычно в избе в переднем углу, на киоте.
Нужно сказать, что я никогда, даже в пору яростного пионерского возраста, примерно так с 1930 по 1937 год, не был воинствующим иконоборцем, подобно некоторым моим сверстникам, бросавшим в печку иконы из переднего угла, как только отец с матерью уйдут из дома. В этом был, конечно, свой героизм, потому что за выбрасывание икон иногда били. Но зато в школе пострадавшего пионера ставили в пример.
Вообще, как известно, во всякой иконе заключены два начала, поэтому и отношение к ней может быть двойственным. С одной стороны, она предмет религиозного обихода, необходимая участница религиозных ритуалов и вообще атрибут религии, с другой стороны, она предмет искусства, произведение живописи и как таковая-историческая, художественная, национальная ценность. Смешение этих двух сторон привело к потере огромного количества икон, к потере невозвратной, невосполнимой и тем более горькой. Рассказывают, что в Нижнем Новгороде в самые первые годы революции на железнодорожной станции обнаружили два вагона, нагруженные старыми иконами. Доложили кому-то из областного (или тогда еще губернского) начальства.
– Что? Иконы? Какие могут быть иконы? Зачем? Сжечь!
Второй случай произошел в Рязани, во время не столь давней сельскохозяйственной истории. Нужно было найти помещение, чтобы ставить фляги с молоком. Нашли подвал, в котором хранились иконы, очевидно фонды областного музея. Чтобы освободить помещение, иконы сожгли.
Я думаю, что в обоих случаях это был вопрос головотяпства двух начальников. Но только ли одного головотяпства? Вопрос слишком сложный, чтобы решить его с наскоку. Мечтаю, собираюсь подступиться к нему поближе в какой-нибудь будущей книге.
Да, и Перун был сброшен в Днепр князем Владимиром, окрестившим Русь. Предмет поклонения язычников с точки зрения первого христианина на Руси подлежал уничтожению. Но представим себе, если бы тот деревянно-золотой идол с Киевского языческого капища уцелел? Какая бы это была драгоценность! Какое бы это было этнографическое сокровище, какая бы это была жемчужина наших музейных фондов!
Мы сейчас настолько отошли от язычества, от перунов, стрибогов, даждьбогов и ярил, что смешно было бы истреблять их из идейных и, так сказать, антирелигиозных соображений. Точно так же, как смешно истреблять древнегреческие изваяния потому, что они суть предметы религиозного культа древних греков. Мы теперь слишком культурны или, скажем, достаточно культурны, чтобы смотреть на Венеру Милосскую как на предмет, не подлежащий немедленному и обязательному истреблению только за то, что она богиня.
Не будучи яростным иконоборцем, я не был, разумеется, и защитником икон. С какой бы стати мне, пионеру, их защищать? Просто для меня этого вопроса не существовало. Участок сознания, – мозга или души, – который должен был бы так или эдак реагировать на иконы, руководить моим отношением к иконам, был у меня, по-видимому, отключен, заморожен, анестезирован.
Я учился в техникуме, служил в солдатах, был студентом Литературного института, ездил в командировки от «Огонька», писал стихи о любви и о природе, а также очерки о киргизских овцеводах, о рязанской пасечнице, о проблеме поливных земель на Дону, о ненцах в малоземельской тундре. Я читал книги, ловил рыбу, собирал грибы, пил вино, целовался с женщинами, ходил на стадион смотреть футбольные матчи, играл с друзьями в шахматы, бывал в театрах, в кино, посещал Третьяковскую галерею, ходил на очередные выставки живописи, собирал вот даже птичьи яйца, водил аквариум, и мне казалось, что мои интересы довольно широки и разносторонни. Может быть, в какой-то степени так и было. Но понятия «икона», «русская икона», «древнерусская икона» для меня не существовало начисто, как сегодня не существует, например, ну что бы такое придумать, ну, например, как не существует для меня сегодня проблемы миграции морских звезд в пределах Карского моря.