В Одессе буйствует весна. Каштаны на бульварах, салютуя солнцу, выбрасывают в небо нежно-кремовые свечи, и море, остуженное зимними ветрами, уже начинает наливаться чистой голубизной. И весенний ветер гонит облака.
В этот день всегда шумно в двух тесных комнатках на улице Пастера.
Здесь почти ничто не изменилось. Картина «Синопский бой» в тяжелой раме, потемневший от времени буфет с бронзовыми ручками и мраморной доской, пустая клетка, в которой когда-то сидел попугай, бювар на письменном столе…
— Как думаешь, Сеня-Сенечка приедет? — спрашивает Константин Николаевич Арабаджи. Широкий лацкан пиджака прикрывает колодки его орденов и медалей.
— Должен приехать, — отвечает Нечаев. — Он телеграмму прислал.
— Откуда?
— На этот раз из Гаваны. Они там новую машину испытывали. Какой-то комбайн. Кажется, для уборки сахарного тростника.
— Не сидится ему на месте.
— А тебе? — спрашивает Нечаев.
— Я — другое дело, — смеется Костя Арабаджи. — Я ведь географ. Братцы, а помните путеводитель по Одессе, которым я когда-то хвастал? Он у меня до сих пор хранится. Нечай, сколько ступенек в знаменитой Потемкинской лестнице? Не знаешь, по глазам вижу. Садись, двойка!..
— Я постараюсь выучить, товарищ кандидат географических наук, — говорит Нечаев. — У вас на меня зуб.
— Будет вам, мальчики…
Это Гасовский. Он сидит в кресле-качалке. Как и прежде, он чувствует себя командиром. Он ведь старший не только по возрасту, но и по званию. Как же, капитан первого ранга… После войны он окончил военную академию и до сих пор служит на флоте. Погиб, быть может, великий артист. Но что поделать, если стране нужны не только артисты, но и капитаны первого ранга?
— Седьмой час, — говорит Костя Арабаджи. — У меня уже пересохло в горле.
— Потерпи. Подождем еще часок.
— Можно, — кивает Гасовский. Потом спохватывается: — Братцы, а где же Яков Белкин?
— Этот придет, можешь не сомневаться, — отвечает Нечаев, не выпуская изо рта погасшей трубки.
Это та самая отцовская трубка, которую он пронес через всю войну. Браеровская.
— Ясно, — хорошо поставленным командирским голосом говорит Гасовский и поворачивается к Косте Арабаджи: — Еще вопросы будут?
Вытянувшись в струнку, Константин Николаевич отвечает, как положено по уставу:
— Никак нет, товарищ капитан первого ранга.
— То-то же, мой юный друг, — произносит Гасовский и смотрит на стол. Все ли в порядке?
Стол накрыт любовно, по-мужски, так, как это делалось на войне. На газете розовеют ломтики сала, лежит горка темной соли. Тут же две буханки черного хлеба и банка свиной тушенки, которую Константин Николаевич самолично вспорол ножом. И, разумеется, зеленое вино.
Хлеб, соль, тушенка… Чего еще желать? Это ведь не званый обед. Дома каждого ждет праздничный стол — шпроты и сардины, рассольники и зеленые весенние борщи, холодцы и отбивные, всякие там компотики и крахмальные салфеточки. Дома!.. Но сегодня жены их не дождутся. Они будут кромсать хлеб, есть свиную тушенку с ножей. Сегодня — их мужской, солдатский день. И вход посторонним в него воспрещен.
— А товарищ конструктор заставляет себя ждать, — снова говорит Костя Арабаджи. — Нехорошо.
Он снимает пиджак, развязывает галстук. И Гасовский тоже снимает пиджак. В этом штатском пиджаке ему явно не по себе. За тридцать пять лет службы он успел отвыкнуть от такой одежонки. Вот когда он был артистом…
— Побойтесь бога, товарищ капитан первого ранга, — перебивает его Костя Арабаджи. — Мы эту историю ровно тридцать пять раз слышали.
— Неужели? — усмехается Гасовский. — Бога я, разумеется, не боюсь, но если вы не желаете…
Он умолкает. Снова возвращается мыслями в войну, в свою молодость, думает о товарищах, которые ему очень дороги. Все. У одного за плечами медсанбаты и госпитали, у другого… Каждому пришлось хлебнуть. А многих нет в живых. Не все погибли в окопах. Кое-кто уже потом, после войны.
Гасовскому становится грустно. Он смотрит на друзей. Офицеры, рядовые… Их всех уравняла война. Поэтому и сейчас они тоже равны.
— Помните, в сорок втором…
Сорок второй — это уже Севастополь. Тогда Нечаеву был двадцать один. Они с Костей снова встретились там. Их батальон держал оборону на Итальянском кладбище. Встретились, обнялись… Но о своем пребывании на даче Ковалевского и о том, что они делали все это время, они оба, словно по взаимному уговору, не проронили ни слова.
— Помнишь Юрку Максимова?
— Мировой был парень.
— Нельзя было иначе, — глухо говорит Гасовский. — Кто-то должен был сделать это. Пулемет не давал нам жить.