Пики и кусачки были переброшены Игорем из рабочей в жилую зону во время пурги. Уходить решено было, когда стает снег, в одну из коротких весенних ночей, через средний участок ограждения, чтобы быть подальше от вышек. На этой стороне, параллельно колючей проволоке, вне лагеря проходила неглубокая геологическая траншея.
Но надо было минут на двадцать — двадцать пять погасить прожекторы на этом участке. Погасить технично, чтобы наш уход был не сразу замечен. Разве увидишь с вышки за 300-400 метров, что кое-где проволочка покусана? Не увидишь. На каменной гальке тоже следов никаких. Место прохода через ограждение предполагалось посыпать махоркой (от собак) до Черного ручья, а до него всего двадцать метров. Затем по ручью бегом — он не глубже чем по колено, — из световой зоны. Затем — все время по воде — до Шайтанки. От Шайтанки по ручью в распадок за Желтой скалой. Там опять посыпать махоркой, но не густо, чтоб ее не было видно. И в стланике ждать фабричную машину. В любом случае — будет стрельба или нет — проехать через Усть-Омчуг как можно дальше, как можно ближе к густой тайге. Было четыре брезентовые куртки, которые обычно надевают поверх телогреек вольные гормастера и прочая вольная шушера. Шапки и брюки — тоже вольные. Продуктов (и я, и Федор, и Игорь получали посылки) — на две недели.
Предусматривалась и возможность укрыться в стланике на Желтой скале на несколько дней, пока все успокоится. Мы будем в двух километрах от лагеря, а искать нас будут уже где-нибудь на Индигирке, полагая, что мы рванули зайцами на каком-нибудь грузовике.
Светом в жилой зоне командовал электрик Коля Остроухов, тоже, к слову сказать, мой земляк. Ему оставалось еще четыре года (как в песне) от его десятки «за язык». С ним был связан только Иван, но все мы знали об их договоре. Коля мог технично устроить темноту. Я не знаю, как именно он мог это сделать: вынуть предохранитель и заменить его сгоревшим или имитировать случайное замыкание, но он обещал Ивану все устроить как надо. Коля знал, что в случае отказа Иван его технически замочит, в случае же если он донесет куму, Ивана просто посадят в БУР, из которого он рано или поздно выйдет. Но еще до выхода Ивана оттуда его могут замочить Ивановы дружки. Коля был нами роскошно одарен — шмотками, спиртом, жратвой, деньгами.
Растаял снег. Черный ручей весело бушевал в двадцати метрах от проволоки. Настала ночь побега. Мы жили в одной секции и, не имея часов, заранее, сориентировавшись по цвету неба, собрались наготове в сушилке, решетка там (это было известно только нам) лишь внешне казалась грозной, а в самом деле была легкопроходимой — два прута вынимались, а поперечины были далеки друг от друга. по всей секции и особенно в сенях возле параши посыпали махоркой.
Было договорено, что Коля выключит освещение в 3 часа 10 минут. 3 часа ночи легко определялись (у Коли тоже не было часов) — над фабрикой, километрах в пяти по прямой, на соседней сопке рвали резервуар для воды. Палили в 9 утра, в 3 часа дня, в 9 вечера и в 3 часа ночи.
Простучали взрывы. Мы вынули прутья, приготовились. Погас свет. Через минуту мы были у намеченного места ограждения. Минуты четыре ушло на проход. Федя полз впереди и ювелирно кусал колючку. И не бросал, а ваял ее с собой, как и кусачки. Я полз последним, слегка посыпая след махоркой. Встали. Я последним вступил в геологическую траншею. Иван сказал:
— Слава богу! Скорее, ребята, в ручей! И тут вспыхнул свет. И как-то необыкновенно дружно, словно ждали, с обоих вышек ударили пулеметы.
— Вот б…дь" — успел только крикнуть Иван и захлебнулся.
Я успел увидеть, как упали Иван и Игорь. Потом меня сильно ударило в левую руку (камень, что ли? — мелькнуло в уме), и я потерял сознание.
От пулеметной стрельбы весь лагерь проснулся. Один из бараков находился почти возле запретной проволоки, метрах в пяти и параллельно ей, напротив нас, лежавших в совсем неглубокой старой траншее. В окна барака было видно, что все мы лежим неподвижно, но пулеметчики, «как бы резвяся и играя», прохлестывают но нам очередь за очередью. Стрельба эта, как рассказывали мне потом, длилась минут двадцать. Затем к нам подошли поднятые по тревоге солдаты и офицеры охраны, лагерное начальство, надзиратели.
Я очнулся, когда меня волокли за ноги. Первая мысль была: почему включился свет? Потом я услышал множество голосов. Кто-то спросил:
— Все дохлые?
— Все, товарищ капитан.
— Это хорошо. Обыскать и положить возле ворот в зоне, чтобы все видели. И пусть лежат, пока не завоняют.
— Они быстро не завоняют, товарищ капитан. Температура еще долго будет минусовая или около нуля.
— Ничего. Если и завоняют — это не беда. Это даже лучше в смысле культурно-воспитательной работы.
Я понял, что жив, но, разумеется, глаз не открыл и не пикнул. Хотя голова болела чудовищно, горела огнем, я все думал: почему зажегся свет? Очень нехорошо было моей левой руке. Она почему-то вывернулась в локте и волочилась в таком неестественном положении. Волокли меня двое. Голова билась гояым затылком о камни. Света (сквозь веки) и шума было много — десятки голосов.
— Откройте ворота!…
Огни прожекторов у вахты. Ах, скорее бы заволокли в зону! Не дай бог обнаружить стоном, что ты живой — полоснут из автомата, добьют. Почему же вспыхнул свеэ?…
Заволокли, бросили. Проскрипели закрывающиеся ворота. Теперь вся охра с оружием осталась за воротами, за зоной. Заходить в любую — жилую или рабочую — зону с оружием строго запрещалось и охре, и лагерной администрации. Будут, конечно, бить, но это ничего… Почему через пять минут вспыхнул свет? Я открыл глаза и увидел предрассветное небо с бледными звездами… Если бы не вспыхнул свет, мы уже были бы сейчас в густом стланике на Желтой скале…
Первым застонал Федя. Он лежал рядом со мной и, на счастье (а может быть, на несчастье), только что пришел в сознание. Кто-то из надзирателей подошел к нему, удивленный:
— Смотри-ка, живой! Товарищ майор! Варламов-то живой!
— Тут еще один живой.
И я увидел в метре над собой небритое лицо и маленькие злые глаза начальника лагеря майора Кашпурова:
— Они дойдут! Помогите им.
Меня били ногами по ребрам, по голове. Я орал вольготно, сильно, просторно — во всю глубину своих двадцатитрехлетних легких. А Варламов сразу затих. Вскоре — потом мне рассказали — вся зона, весь лагерь знал, что живым остался только один Толик Студент.
Моя левая рука (я уже понял, что в нее попала пуля) не слушалась, мешала свернуться в клубок. Голова была вся в крови, и я уже чувствовал пулевую рану над правым ухом.
— Граждане начальники! Так нельзя, это убийство! — раздался где-то рядом громкий голос нашего нового лагерного заключенного, врача Моисея Борисовича Гольдберга. Его секцию (он жил с помощникам прямо в маленькой нашей санчасти) не запирали на ночь — на случай рудничной травмы. Он подошел прямо ко мне, к надзирателям, меня избавившим, в белом халате.
— Ладно! — раздался недовольный голос майора Кашпурова. — Хватит! Мертвецы пусть отдыхают. Живых — в БУР. Врача — на…!
Меня и Федора Варламова втащили в небольшую камеру с деревянным полом. Федя был без сознания. Когда нас тащили в БУР, я несколько раз пытался подняться на ноги. Не голова кружилась, меня сильно, до рвоты тошнило. И отвратительно рвало. Через решетчатое, но открытое окошко камеры доносился голос врача, спорившего со старшим надзирателем.
— У молодого человека ранена рука, и у него явное сотрясение мозга. Другой вообще очень тяжело ранен. Им обоим надо помочь, нужно их осмотреть, оказать помощь. Я как врач требую, чтобы меня пропустили к раненым!