- Вот пишут о каких-то русских, которые ночью работают на вокзале, а днем учатся. Такие вещи напоминают мне описания военных корреспондентов; я помню, читал в газете о приготовлениях к бою, и было сказано, что "пушки грозно стояли хоботами к неприятелю". Для всякого военного, даже не артиллериста, ясно, что этот корреспондент в пушках ничего не понимал и вряд ли их видел. Так и здесь: скажут какому-нибудь репортеру, а он и сообщает дескать, ночью работают, а днем учатся. А пошлите вы такого репортера на ночную работу, так он даже своей хроники не сможет написать, а не то что заниматься серьезными вещами.
Он задумался; потом улыбнулся, как всегда:
- Приятно все-таки, что на свете много дураков.
- Почему это вам доставляет удовольствие?
- Не знаю. Есть утешение в том, что как вы ни плохи и ни ничтожны, существуют еще люди, стоящие гораздо ниже вас.
Это был единственный случай, в котором он прямо выразил свое странное злорадство; обычно он его не высказывал. Трудно вообще было судить о нем по его словам - трудно и сложно; многие, знающие его недостаточно, ему просто не верили - да это и было понятно. Он сказал как-то:
- Служа в белой армии, я был отчаянным трусом; я очень боялся за свою жизнь.
Это показалось мне невероятным, я спросил о трусости Павлова у одного из его сослуживцев, которого случайно знал.
- Павлов? - сказал он. - Самый храбрый человек, вообще, которого я когда-либо видел.
Я сказал об этом Павлову.
- Ведь я не говорил вам, - ответил он, - что уклонялся от опасности. Я очень боялся - и больше ничего. Но это не значит, что я прятался. Я атаковал вдвоем с товарищем пулеметный взвод и захватил два пулемета, хотя подо мной убили лошадь. Я ходил в разведки - и вообще разве я мог поступать иначе? Но все это не мешало мне быть очень трусливым. Об этом знал только я, а когда я говорил другим, они мне не верили.
- Кстати, как ваши занятия?
- Через два года я кончу университет.
И я был свидетелем того, как через два года он разговаривал с тем своим собеседником, с которым он впервые заговорил о высшем учебном заведении. Они говорили о разных вещах, и в конце разговора собеседник Павлова спросил:
- Ну, что же, вы продолжаете думать, что университетское образование это случайность и пустяк?
- Больше чем когда бы то ни было.
И он пожал плечами и перевел речь на другую тему. Он не сказал, что за это время он кончил историко-филологический факультет Сорбонны.
Странное впечатление производила его речь: никогда во всем, что он говорил, я не замечал никакого желания сделать хотя бы небольшое усилие над собой, чтобы сказать любезность или комплимент или просто умолчать о неприятных вещах; вот почему его многие избегали. Один раз, находясь в обществе нескольких человек, он сказал вскользь, что у него мало денег. Среди нас был некий Свистунов, молодой человек, всегда хорошо одетый и несколько хвастливый: денег у него было много, и он постоянно говорил, сопровождая свои слова пренебрежительными жестами:
- Я не понимаю, господа, вы не умеете жить. Я ни у кого не прошу взаймы, живу лучше вас всех и никогда не испытываю унижений. Я себе представляю, что должен чувствовать человек, просящий деньги в долг.
И вот этот Свистунов, зная, что Павлов исключительно аккуратен и что, предложив ему свою поддержку, он ничем не рискует, сказал, что он с удовольствием даст Павлову столько, сколько тот попросит.
- Нет, - ответил Павлов, - я у вас денег не возьму.
- Почему?
- Вы очень скупы, - сказал Павлов. - И к тому же мне не нравится ваша услужливость. Я ведь к вам не обращался.
Свистунов побледнел и смолчал.
Павлов не знал и не любил женщин. На фабрике, где он работал, его соседкой была француженка лет тридцати двух, не так давно овдовевшая. Он ей чрезвычайно нравился: во-первых, он был прекрасным работником, во-вторых, он был ей физически приятен: она иногда подолгу смотрела на быстрые и равномерные движения его рук, обнаженных выше локтя, на его розовый затылок и широкую спину. Она была просто работницей и считала Павлова тоже рабочим: он почти не говорил со своими товарищами по мастерской, и она приписывала это его застенчивости, тому, что он иностранец, и другим обстоятельствам, нисколько не соответствовавшим тем причинам, которые действительно побуждали Павлова молчать. Она неоднократно пыталась вызвать его на разговор, но он отвечал односложно.
- Il est timide {Он робок (фр.).}, - говорила она.
Наконец ей это удалось. Он говорил по-французски несколько книжным языком - он ни разу не употребил ни одного слова "арго". Это была странная беседа: и нельзя было себе представить более разных людей, чем эта работница и Павлов.
- Послушайте, - сказала она, - вы человек молодой, и я думаю, что вы не женаты.
- Да.
- Как вы обходитесь без женщины? - спросила она. Если у них было что-нибудь общее, то оно заключалось
в том, что оба они называли вещи своими именами. Только говорили и думали они о разных понятиях; и я думаю, что расстояние, разделявшее их, было, пожалуй, самым большим, какое может разделять мужчину и женщину.
- Вам необходима жена или любовница, - продолжала она. - Ecoute, mon vieux {Послушай, старина (фр.).}, - она перешла на "ты", - мы могли бы устроиться вместе. Я бы научила тебя многим вещам, я вижу, что ты неопытен. И потом - у тебя, нет женщины. Что ты скажешь?
Он смотрел на нее и улыбался. Как она ни была нечувствительна, она не могла не увидеть по его улыбке, что сделала грубейшую ошибку, обратившись к этому человеку. У нее почти не осталось надежды на благополучный исход разговора. Но все-таки - уже по инерции - она спросила его: