Таня насторожилась: если Мими ласково обращается к тебе, значит, за этим последует какая-то просьба.
– Танечка… Танюша, ты мне не одолжишь десятку до понедельника… Нам сегодня чуть пробки не вывернули.
– До понедельника могу дать и больше. Но какой толк давать тебе больше, если Васко их все равно пропьет.
– Да ты дай, а там посмотрим…
Таня сняла сумку со спинки стула и принялась рыться в кошельке.
– Господи, что за времена… – вздохнула Мими. – До чего мы дожили с этим равноправием – мужиков содержим.
– Так для того они нам его и предоставили, чтоб мы их содержали, – пояснила Таня, доставая деньги.
– Ты что, не пойдешь с нами в кафе? – обратилась она к вставшей из-за стола Виолетте.
– Нет, я домой пойду, – отрицательно покачала головой Виолетта.
Откровенность требовала бы добавить: «Хочу хоть ненадолго остаться одной». Но, говоря откровенно, и подруга бы ответила:
– Да ты и без того вечно одна.
К сожалению, она не была одна. По крайней мере, в буквальном смысле слова. Даже сейчас, когда она выходила из столовой, за ней опять потащился этот тип – виолончелист.
Виолончелист увязался за ней в первый раз неделю назад, вечером после спектакля. Он был, пожалуй, ее лет или даже чуть моложе. Зато имел вид человека бывалого: среднего роста, широкоплечий, весь – мускулы и самоуверенность, словно он боксер, а не виолончелист. Его короткий зеленый плащ был распахнут, дабы продемонстрировать, с одной стороны, пренебрежение к осеннему холоду, а с другой, некоторый шик его костюма – темно-синий свитер с высоким воротом, слегка потертые джинсы и широкий кожаный пояс с массивной пряжкой под бронзу.
– Вы уже уходите? А я вас ждал, хотел проводить. Она пошла по вечерней улице, всем своим видом показывая, что не замечает его присутствия.
– Не подумайте, что я набиваюсь вам в компанию. Просто нам с вами по пути, – слегка переменил он тон, догоняя Виолетту.
Она шла своей дорогой, он не отставал.
– Уверяю вас, что нам с вами по пути, – повторил виолончелист, помолчав с минуту. – Мой подъезд всего метров на сто дальше вашего. И я бы мог предложить вам чашечку кофе с коньяком.
Она все так же молчала, молчала на протяжении всех трех улиц, отделявших театр от ее дома. Он тоже замолчал, словно исчерпав запас своего красноречия, но, когда Виолетта сделала шаг, чтобы войти в подъезд, он как бы нечаянно преградил ей дорогу рукой:
– Как, даже не попрощавшись?
Она и на сей раз не проронила ни слова. Только равнодушно и довольно энергично оттолкнула его руку и вошла.
Виолончелист продолжал появляться и в последующие дни. Он поджидал ее у служебного входа в театр или, увидев в столовой, что она обедает одна, подсаживался к ней. В общем, упорно преследовал ее, так же как она упорно отказывалась его замечать.
Конечно, она могла унизить его, грубо осадив при людях, но не видела в этом никакой необходимости. Он был одной из мелких неприятностей, таких мелких, что преодоление их даже не причислялось к подвигу.
Выходя из столовой, она задержалась и нерешительно глянула на небо – накрапывал дождик. Бесцветное осеннее небо, до того однотонное и бесцветное, будто время остановилось. Она раскрыла зонтик и пошла домой.
– Вы мне позволите прикрыть хотя бы правое плечо? – спросил виолончелист, нагнав ее.
Никакого ответа.
– Очень мило с вашей стороны, что вы идете без подруг, – продолжал он, не смущаясь ее молчанием. – В принципе, я ничего против них не имею, но сегодня я хотел бы кое-что сказать вам наедине.
Виолетта не обращала на него ни малейшего внимания. Даже не ускорила шага. Зачем ускорять шаг? Этот подонок оркестрант просто не существовал для нее.
– Я не тащу вас непременно к себе, – уточнил он, когда они прошли еще несколько метров. – Мы могли бы зайти в кафе.
Она снова не подала виду, что слышит, и безразлично остановилась на углу, поскольку на светофоре горел красный свет. Потом, когда его сменил зеленый, она продолжила свой путь, даже не поглядев, идет ли за ней этот нахал или нет.
Он шел. Природа, несомненно, щедро наградила его не только мускулатурой, но и упрямством. Правда, если уж говорить об упрямстве, тут она тоже не могла обижаться на природу. Хоть на это у нее не было оснований жаловаться.
– Что ж, и сегодня так, без поцелуя на прощанье? – воскликнул он, когда они подошли к ее дому. – И до каких же пор?
На этот раз он не загораживал ей дорогу, и она вошла в подъезд, глядя прямо перед собой.
С нахалами она худо-бедно справлялась. Теперь наступал черед справиться с беспорядком в комнате. На столе – пустые бутылки, грязные рюмки, в тарелках – остатки ветчины и сыра… Оставить все так до прихода Мими… Мими была чистюлей в том, что касалось ее самой, но жить могла хоть по колено в грязи.
Сквозь тюль занавески проникал свет осеннего дня, все такой же холодновато-зеленый и тусклый. До того холодновато-зеленый, что дрожь пробирает. Холод и грязь – вот тебе и весь домашний уют.
Виолетта отодвинула занавеску и распахнула окно. Створки перекосились от сырости, и оно открывалось с трудом. Неудивительно, что, привлеченные его громким стуком, сестры-сороки тут же появились в окне напротив. Со стороны, и в особенности сестрам-сорокам, их комната представлялась не просто холодным, неприбранным погребом, а содомом и гоморрой. Две молодые женщины, у которых свет горит до зари, а занавески вечно задернуты, – что там может быть еще, если не содом и гоморра.
Она убрала со стола, вымыла посуду, застелила постель Мими и принялась за свою. Сменила простыню и, надевая чистую наволочку, заметила на чистой тоже какое-то бурое пятно. В понедельник с получки придется купить хотя бы один комплект белья.
Покупать с получки давно вошло у них в традицию. «Купим что-нибудь, – говорила Мими, – пока Васко не пропил наши деньги!» Вообще-то Васко был джентльмен и всегда платил за всех сам, но так продолжалось до тех пор, пока ему было чем платить, а затем приходилось прибегать к услугам Мими и Виолетты. Этот переход от периода широких жестов к периоду рабской зависимости и из царства свободы в царство необходимости совершался дней через десять, а то и меньше, после получки.
– Идиотское положение… – сокрушался Васко, сипя с ними в кафе и уныло заглядывая за обложку паспорта, где он имел обыкновение держать деньги… – Опять ни гроша… Мими, дашь мне взаймы…
– Ладно, ладно, – прерывала его Мими, поскольку его формула – взаймы до первого числа, – была ей хорошо известна.
И потому первого обе они предусмотрительно покупали самое необходимое – что-нибудь из белья или пару туфель, – пока их деньги не переходили в «фонд Васко».
Виолетта набросила одеяло на кровать, машинально расправила складки, потом закрыла окно. Слава богу, с домашними делами покончено. Она оглядела комнату, желая убедиться, все ли прибрано, взгляд ее задержался на висевшей над изголовьем кровати большой репродукции. Картина Дега, изображающая репетиционный зал. Виолетта не знала, хороший ли художник Дега, да и не особенно интересовалась этим, но нельзя было отказать картине в правдивости. Художник верно уловил не только заученные позы балерин, но и унылую атмосферу большого и словно бы пустынного зала, и унылый свет серого дня, и унылое выражение на лицах девушек. Для Виолетты, однако, главная ценность картины состояла в том, что это был подарок отца. Оттого она и повесила ее над самым своим изголовьем.
Упражнения. Виолета изучила их давно и без помощи Дега. И, несмотря на испытание усталостью и скукой, стала первой в классе. Потом, в старших классах, она вроде бы поотстала. Не то чтобы она меньше старалась, нет, она старалась даже больше, не щадила себя и удержалась в числе первых, но быть среди первых – это совсем не то, что быть первой.
Их педагог сказал отцу, что это, пожалуй, связано с «особым», как он назвал его, чтобы избежать слов «половое созревание», возрастом и что потом Виолетта, вероятно, снова наберется сил. Сама она не чувствовала какого-то упадка сил или, наоборот, избытка чего-то, как другие девочки, которым приходилось бросать училище из-за того, что они вдруг полнели или вытягивались так, что уже годились по росту не в балерины, а в баскетболистки. Она тоже подросла, но это не считалось недостатком, потому что раньше она была чересчур маленькой. Она подросла, но осталась такой же худенькой, и когда она видела в зеркале свою хрупкую легкую фигурку, ей казалось, что она может не танцевать, а порхать; но беда была в том, что порхать ей не удавалось, у двух ее соучениц прыжок был выше, и выше подъем, и шире шаг, и, сколько она ни билась, она не могла соперничать с ними. А так как она таила от всех свою неудовлетворенность и разочарование, то иногда по вечерам чувствовала, как сердце у нее просто разрывается, и чтобы оно не разорвалось, плакала, и если отец уходил в театр, плакала почти навзрыд, всхлипывая, хлюпая носом, и, злясь на себя за слабость, ожесточенно вытирала бесполезные слезы.